– От них. И правильно, что трясёте эту породу. – Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: – Ленин? И это он сам расписался?

– Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.

– Во-во, – затряс головой Савка, – жалуется и на нас контра всякая. – Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: – Лидка, покормила товарищей?

Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась. Савка удовлетворённо кивнул, но вдруг радость на его лице сменилась озабоченностью, беспокойством.

– Как же это вы одни ходите? – сказал он. – Тут же бандитов пропасть. Гоняемся, громим, а им, гадам, переводу нет, из Польши переходят целыми отрядами.

– Страшновато, но надо же дело делать.

Шилин расспросил, что и где говорилось о них, кто жаловался, поинтересовался и бандитами – где они действуют, могут ли объявиться здесь. Савка Жиленков охотно рассказывал обо всем, что их интересовало. Михальцевич весело, как ровню, хлопнул Савку по плечу, сказал:

– Мы тут думаем сход провести и с лекцией выступить. Одобряешь?

– Нужное дело, – ответил Савка. – Я сам перед мужиками выступаю, слушают, да не всему верят. Но вы-то грамотные, вам поверят. – А на вопрос, где тут поблизости есть церковь, похвастал: – Была в Круглянах, так мы её прикрыли. Всё оттуда вон, теперь там читальню делаем.

– Молодцы, – снова похлопал Савку по плечу Михальцевич.

Савка сказал, что домой он на минутку, захватить харчей, в Березянке его хлопцы ждут, подосадовал, что не может остаться с такими дорогими гостями. Лидка принесла ему из клети сала, буханку хлеба. Он положил все это в сумку, так и не зайдя в хату, вскочил на коня, уехал.

Близились сумерки. Солнце село на чёрный гребень леса. Лидка вынесла ушат с пойлом, задала кабанчику, впустила во двор корову – только что прошло стадо, – села доить. Шилин и Михальцевич стояли поодаль и не сводили с Лидки глаз. Проворные пальцы её умело сжимали соски, молоко струйками било в подойник. Лидка настолько была занята своим делом, что не заметила, как подол юбочки сполз с колен, обнажив их, уже по-девичьи округлые. Михальцевич подтолкнул Шилина, подмигнул одним глазом, алые, словно напомаженные губы его изломились в ухмылке.

– Бутончик, – прошептал он.

– Созрела, – согласился Шилин. – Петита персона. Однако, сударь, не поддавайтесь соблазну. Нам тут ночевать.

Лидка, подоив корову, подошла к ним, поставила на землю подойник, предложила Шилину:

– Попейте сыродою, набгом.

– Набгом? – не понял тот.

– А вот так, – показала Лидка руками, будто подносит подойник ко рту.

– Это давнишнее местное слово, – разъяснил Михальцевич, – означает – пить, на бога глядя, глазами к небу.

– Ну что ж, набгом так набгом. – Шилин поднял с земли подойник, принялся пить из него через край пахучее парное молоко. Попил, сказал «спасибо», передал подойник Михальцевичу. Тот пить не стал, брезгливо пожевал губами, что-то высматривая в подойнике, сказал:

– Ты, Лидка, процеди-ка молоко. Пошли в хату, – и первым ступил к двери с подойником в руке.

Шилин остался во дворе, присел на завалинку, опёрся локтями на колени, смотрел, как красный шар солнца погружается в лес. Этот солнечный шар с резко очерченными, словно вырезанными краями показался ему каким-то зловещим, он вроде сулил недоброе. Душа Шилина тотчас приняла эту тревогу, впитала её в себя. Ему вдруг сделалось до отчаянья одиноко и тревожно посреди этого вечернего тихого и чуждого ему мира. И мысли охватили такие же горькие, всё те же, от которых он последнее время тщетно пытался отмахнуться: «Почему именно мне выпала такая судьба, одному из всего моего рода, славного рода, которым я был вправе гордиться? И почему на мне мой род дворянский должен оборваться, пресечься? Что меня ждёт? До чего я докатился? Я, русский дворянин, гвардейский офицер, стал бандитом, убиваю, обираю людей и православные церкви…»

Так истязал он свою душу уже давно, не давал себе поблажки и сейчас. Выхода из нынешнего положения не видел, не находил да и не искал, ибо понял окончательно, что не может быть никакого выхода после содеянного и что катиться ему дальше по этой дорожке, как катится ком снега, пущенный с вершины горы, пока не разобьётся вдребезги (или насмерть?) о какую-нибудь там преграду.

Как и всякий раз, когда Шилин предавался таким вот невыносимо гнетущим раздумьям, взамен горечи и отчаянья закипали в нем злоба, ненависть – страшная сила, которой, когда она достигала своей высшей точки, он уже не мог управлять, не мог сдерживать себя. В такие минуты он впадал в ярость и становился по-звериному жестоким. Сколько людей расстрелял он в этой ярости, скольких посек саблей! Взрыв этой самой ярости и сейчас подбросил его с завалинки, на которой сидел. Вскочил, заходил по двору, до боли сжимая зубы, весь колотился, дрожали ноги, рука похлопывала по боку, словно нащупывая шашку. Сапогом наподдал миску, в которую было налито молоко кошке, миска ударилась о стену, брызнула черепками. Схватил черепок побольше и запустил в кабанчика, что похрюкивал, тычась рылом под дверь хлевушка. Не попал. Ярость требовала выхода. Как из парового котла, чтобы снизить давление, выпускают пар, так и ему надо было избавиться от своей исступлённой злости, ослабить её, но он не находил способа.

И тут увидел в окне Лидку. Та услыхала, как разбилась миска, и, уткнувшись в стекло носом, смотрела на двор. В её лице с расплющенным носом было что-то дурашливое. Шилин на миг окаменел, потом вдруг рванулся в дом. Лидка в этом его рывке почуяла недоброе для себя, метнулась в красный угол, села под образа.

– Что такое? – испуганно выкатил глаза Михальцевич, когда Шилин вбежал в хату.

Тот не ответил, проскочил к Лидке, схватил её под мышки, донёс до кровати, бросил на неё и сверху бросился сам. Одной рукой стаскивал с себя кожанку, ремень с кобурой, а второй прижимал Лидку к сеннику.

– Ой, дяденька, шее больно, дяденька… – умоляла Лидка. Она потом и кричала, плакала. Шилин словно не слышал. Он, видно, и впрямь не слышал, потому что не зажимал ей рот, не мешал кричать…

Встал Шилин медленно, лениво, так же неспешно застегнулся, подпоясался, надел кожанку. Отошёл от кровати, сел под образа в красном углу, откуда перед этим вытащил Лидку.

– Можешь и ты сорвать свой лепесток, – бросил Михальцевичу и вышел. В сенях услыхал отчаянный крик Лидки – единственное её средство защитить себя, единственный и тщетный путь к спасению.

…Этот двор они покинули тотчас же, как только из хаты вышел Михальцевич. Лидку заперли, сунув в пробой висевшую на шнурке железку. Быстрым шагом подались к лесу, углубились в него. Стволы сосен колоннадой уходили в густой сумрак, растворялись в нем. И Шилин с Михальцевичем держали путь в этот сумрак. Подгоняли себя, хотя и знали, что никакой погони не будет, – гнал их прочь от деревни страх перед содеянным. Шилин и раз, и другой заводил речь об этом:

– До сих пор приказывал расстреливать, вешать, сам расстреливал и вешал. Все было оправдано: идёт борьба не на жизнь, а на смерть. Но чтобы насиловать ребёнка да ещё вдвоём… Это конец, финиш… Это маразм, крайняя степень деградации…

Михальцевич размышлял вслух, уверенный, как всегда, в своей правоте:

– Мы воюем, а на войне все средства хороши. Вот и подкинули им сюрпризец: комиссары от Ленина – насильники, растлители. Это же здорово! Пускай теперь и бунтуют против комиссаров.

Они не знали, куда выйдут, когда кончится лес, однако шли и шли, пока совсем не стемнело. На полянке среди леса нашли копну сена, зарылись в него, решили: тут и заночуют. Было ещё рано, спать не хотелось. Тишина царила над землёю, лишь порой прошуршит в сене мышь да вскрикнет в лесу то ли птица, то ли кто из мелкого зверья. Мрак густел и густел, наваливался со всех сторон, как нечто материальное, вещественное, даже, казалось, был ощутим на вес. На аспидной доске неба лихорадочно блестели крупные звезды. Ярче других – звезды Большой Медведицы. Ветка берёзы, нависшая над копной и резко белевшая на фоне неба, была недвижима. В воздухе вдруг послышался шелест крыльев – пролетела большая птица и села на ветку. На ту самую. Ветка вздрогнула, перечеркнула Большую Медведицу, словно пытаясь смахнуть её с неба.