"Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели ты совершила круг жизни? Ужели тут все… все…" — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шопота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
Природа говорила все одно и то же, в ней видела она непрерывное, но однообразное течение жизни, без начала, без конца.
Она знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир, — без сердца, с черствым, ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ежели синий чулок! Как она падет, когда откроются перед ним эти новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Она пряталась от него или выдумывала болезнь, когда глаза ее, против воли, теряли бархатную мягкость, глядели как-то сухо и горячо, когда на лице лежало тяжелое облако, и она, несмотря на все старания, не могла принудить себя улыбнуться, говорить, равнодушно слушала самые горячие новости политического мира, самые любопытные объяснения нового шага в науке, нового творчества в искусстве.
Между тем ей не хотелось плакать, не было внезапного трепета, как в то время, когда играли нервы, пробуждались и высказывались ее девические силы. Нет, это не то!
— Что же это? — с отчаянием спрашивала она, когда вдруг становилась скучна, равнодушна ко всему, в прекрасный задумчивый вечер или за колыбелью, даже среди ласк и речей мужа…
Она вдруг как будто окаменеет и смолкнет, потом с притворной живостью суетится, чтоб скрыть свой странный недуг, или сошлется на мигрень и ляжет спать.
Но нелегко ей было укрыться от зоркого взгляда Штольца: она знала это и внутренне с такою же тревогой готовилась к разговору, когда он настанет, как некогда готовилась к исповеди прошедшего. Разговор настал.
Они однажды вечером гуляли по тополевой аллее. Она почти повисла у него на плече и глубоко молчала. Она мучилась своим неведомым припадком, и, о чем он ни заговаривал, она отвечала коротко.
— Нянька говорит, что Оленька кашляла ночью. Не послать ли завтра за доктором? — спросил он.
— Я напоила ее теплым и завтра не пущу гулять, а там посмотрим! — отвечала она монотонно.
Они прошли до конца аллеи молча.
— Что ж ты не отвечала на письмо своей приятельницы, Сонечки? — спросил он. — А я все ждал, чуть не опоздал на почту. Это уж третье письмо ее без ответа.
— Да, мне хочется скорей забыть ее… — сказала она и замолчала.
— Я кланялся от тебя Бичурину, — заговорил Андрей опять, — ведь он влюблен в тебя, так авось утешится хоть этим немного, что пшеница его не поспеет на место в срок.
Она сухо улыбнулась.
— Да, ты сказывал, — равнодушно отозвалась она.
— Что ты, спать хочешь? — спросил он.
У ней стукнуло сердце, и не в первый раз, лишь только начинались вопросы, близкие к делу.
— Нет еще, — с искусственной бодростью сказала она, — а что?
— Нездорова? — спросил он опять.
— Нет. Что тебе так кажется?
— Ну, так скучаешь!
Она крепко сжала ему обеими руками плечо.
— Нет, нет! — отнекивалась она фальшиво-развязным голосом, в котором, однако, звучала как будто в самом деле скука.
Он вывел ее из аллеи и оборотил лицом к лунному свету.
— Погляди на меня! — сказал он и пристально смотрел ей в глаза.
— Можно подумать, что ты… несчастлива! Такие странные у тебя глаза сегодня, да и не сегодня только… Что с тобой, Ольга?
Он повел ее за талию опять в аллею.
— Знаешь что: я… проголодалась! — сказала она, стараясь засмеяться.
— Не лги, не лги! Я этого не люблю! — с притворной строгостью прибавил он.
— Несчастлива! — с упреком повторила она, остановив его в аллее. — Да, несчастлива тем разве… что уж слишком счастлива! — досказала она с такой нежной, мягкой нотой в голосе, что он поцеловал ее.
Она стала смелее. Предположение, хотя легкое, шуточное, что она может быть несчастлива, неожиданно вызвало ее на откровенность.
— Не скучно мне и не может быть скучно: ты это знаешь и сам, конечно, не веришь своим словам, не больна я, а… мне грустно… бывает иногда… вот тебе — несносный человек, если от тебя нельзя спрятаться! Да, грустно, и я не знаю отчего!
Она положила ему голову на плечо.
— Вот что! Отчего же? — спросил он ее тихо, наклонившись к ней.
— Не знаю, — повторила она.
— Однакож должна быть причина, если не во мне, не кругом тебя, так в тебе самой. Иногда такая грусть не что иное, как зародыш болезни… Здорова ли ты?
— Да, может быть, — серьезно сказала она, — это что-нибудь в этом роде, хотя я ничего не чувствую. Ты видишь, как я ем, гуляю, сплю, работаю. Вдруг как будто найдет на меня что-нибудь, какая-то хандра… мне жизнь покажется… как будто не все в ней есть… Да нет, ты не слушай: это все пустое.
— Говори, говори! — пристал он с живостью. — Ну, не все есть в жизни: что еще?
— Иногда я как будто боюсь, — продолжала она, — чтоб это не изменилось, не кончилось… не знаю сама! Или мучусь глупою мыслью: что ж будет еще?.. Что ж это счастье… вся жизнь… — говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа — шептала она, — все тянет меня куда-то еще, я делаюсь ничем недовольна… Боже мой! мне даже стыдно этих глупостей… это мечтательность… Ты не замечай, не смотри… — прибавила она умоляющим голосом, ласкаясь к нему. — Эта грусть скоро проходит, и мне опять станет так светло, весело, как вот опять стало теперь!
Она жалась к нему так робко и ласково, стыдясь в самом деле и как будто прося прощения "в глупостях".
Долго спрашивал ее муж, долго передавала она, как больная врачу, симптомы грусти, высказывала все глухие вопросы, рисовала ему смятение души и потом — как исчезал этот мираж — все, все, что могла припомнить, заметить.
Штольц молча опять пошел по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с тревогой, с недоуменьем, в неясное признание жены.
Она заглядывала ему в глаза, но ничего не видела, и когда, в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не дала ему обернуться и, в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно посмотрела ему в глаза.
— Что ты? — застенчиво спросила она. — Смеешься моим глупостям — да? Это очень глупо, эта грусть — не правда ли?
Он молчал.
— Что ж ты молчишь? — спросила она с нетерпением.
— Ты долго молчала, хотя, конечно, знала, что я давно замечал за тобой, дай же мне помолчать и подумать. Ты мне задала нелегкую задачу.
— Вот ты теперь станешь думать, а я буду мучиться, что ты выдумаешь один про себя. Напрасно я сказала! — прибавила она. — Лучше говори что-нибудь…
— Что ж я тебе скажу? — задумчиво говорил он. — Может быть, в тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с тобой. Надо завтра послать… Если же не то… — начал он и задумался.
— Что "если же не то", говори! — нетерпеливо пристала она.
Он шел. все думая.
— Да ну! — говорила она, тряся его за руку.
— Может быть, это избыток воображения: ты слишком жива… а может быть, ты созрела до той поры… — вполголоса докончил он почти про себя.
— Говори, пожалуйста, вслух, Андрей! Терпеть не могу, когда ты ворчишь про себя! — жаловалась она. — Я насказала ему глупостей, а он повесил голову и шепчет что-то под нос! Мне даже страшно с тобой, здесь, в темноте…
— Что сказать — я не знаю… "грусть находит, какие-то вопросы тревожат": что из этого поймешь? Мы поговорим опять об этом и посмотрим: кажется, надо опять купаться в море…
— Ты сказал про себя: "Если же… может быть… созрела": что у тебя за мысль была? — спрашивала она.
— Я думал… — говорил он медленно, задумчиво высказываясь и сам не доверяя своей мысли, как будто тоже стыдясь своей речи, — вот видишь ли… бывают минуты… то есть я хочу сказать, если это не признак какого-нибудь расстройства, если ты совершенно здорова, то, может быть, ты созрела, подошла к той поре, когда остановился рост жизни… когда загадок нет, она открылась вся…