Как такой человек мог быть близок Обломову, в котором каждая черта, каждый шаг, все существование было вопиющим протестом против жизни Штольца? Это, кажется, уже решенный вопрос, что противоположные крайности если не служат поводом к симпатии, как думали прежде, то никак не препятствуют ей.

Притом их связывало детство и школа — две сильные пружины, потом русские, добрые, жирные ласки, обильно расточаемые в семействе Обломова на немецкого мальчика, потом роль сильного, которую Штольц занимал при Обломове и в физическом и в нравственном отношении, а наконец, и более всего, в основании натуры Обломова лежало чистое, светлое и доброе начало, исполненное глубокой симпатии ко всему, что хорошо и что только отверзалось и откликалось на зов этого простого, нехитрого, вечно доверчивого сердца.

Кто только случайно и умышленно заглядывал в эту светлую, детскую душу — будь он мрачен, зол, — он уже не мог отказать ему во взаимности или, если обстоятельства мешали сближению, то хоть в доброй и прочной памяти.

Андрей часто, отрываясь от дел или из светской толпы, с вечера, с бала ехал посидеть на широком диване Обломова и в ленивой беседе отвести и успокоить встревоженную или усталую душу и всегда испытывал то успокоительное чувство, какое испытывает человек, приходя из великолепных зал под собственный скромный кров или возвратясь от красот южной природы в березовую рощу, где гулял еще ребенком.

III

— Здравствуй, Илья. Как я рад тебя видеть! Ну, что, как ты поживаешь? Здоров ли? — спросил Штольц.

— Ох, нет, плохо, брат Андрей, — вздохнув, сказал Обломов, — какое здоровье!

— А что, болен? — спросил заботливо Штольц.

— Ячмени одолели: только на той неделе один сошел с правого глаза, а теперь вот садится другой.

Штольц засмеялся.

— Только? — спросил он. — Это ты наспал себе.

— Какое «только»: изжога мучит. Ты послушал бы, что давеча доктор сказал. «За границу, говорит, ступайте, а то плохо: удар может быть».

— Ну, что ж ты?

— Не поеду.

— Отчего же?

— Помилуй! Ты послушай, что он тут наговорил: «живи я где-то на горе, поезжай в Египет или в Америку…»

— Что ж? — хладнокровно сказал Штольц. — В Египте ты будешь через две недели, в Америке через три.

— Ну, брат Андрей, и ты то же! Один толковый человек и был, и тот с ума спятил. Кто же ездит в Америку и Египет! Англичане: так уж те так господом богом устроены, да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем.

— В самом деле, какие подвиги: садись в коляску или на корабль, дыши чистым воздухом, смотри на чужие страны, города, обычаи, на все чудеса… Ах, ты! Ну, скажи, что твои дела, что в Обломовке?

— Ах!.. — произнес Обломов, махнув рукою.

— Что случилось?

— Да что: жизнь трогает!

— И слава богу! — сказал Штольц.

— Как слава богу! Если б она все по голове гладила, а то пристает, как бывало в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо со лба и обсыплет песком… мочи нет!

— Ты уж слишком — смирен. Что же случилось? — спросил Штольц.

— Два несчастья.

— Какие же?

— Совсем разорился.

— Как так?

— Вот я тебе прочту, что староста пишет… где письмо-то? Захар, Захар!

Захар отыскал письмо. Штольц пробежал его и засмеялся, вероятно от слога старосты.

— Какой плут этот староста! — сказал он. — Распустил мужиков, да и жалуется! Лучше бы дать им паспорты, да и пустить на все четыре стороны.

— Помилуй, этак, пожалуй, и все захотят, — возразил Обломов.

— Да пусть их! — беспечно сказал Штольц. — Кому хорошо и выгодно на месте, тот не уйдет, а если ему невыгодно, то и тебе невыгодно: зачем же его держать?

— Вон что выдумал! — говорил Илья Ильич. — В Обломовке мужики смирные, домоседы, что им шататься?..

— А ты не знаешь, — перебил Штольц, — в Верхлёве пристань хотят устроить и предположено шоссе провести, так что и Обломовка будет недалеко от большой дороги, а в городе ярмарку учреждают…

— Ах, боже мой! — сказал Обломов. — Этого еще недоставало! Обломовка была в таком затишье, в стороне, а теперь ярмарка, большая дорога! Мужики повадятся в город, к нам будут таскаться купцы — все пропало! Беда!

Штольц засмеялся.

— Как же не беда? — продолжал. Обломов. — Мужики были так себе, ничего не слышно, ни хорошего, ни дурного, делают свое дело, ни за чем не тянутся, а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!

— Да, если это так, конечно мало проку, — заметил Штольц… — А ты заведи-ка школу в деревне…

— Не рано ли? — сказал Обломов. — Грамотность вредна мужику: выучи его, так он, пожалуй, и пахать не станет…

— Да ведь мужики будут читать о том, как пахать, — чудак! Однако послушай: не шутя, тебе надо самому побывать в деревне в этом году.

— Да, правда, только у меня план еще не весь… робко заметил Обломов.

— И не нужно никакого! — сказал Штольц. — Ты только поезжай: на месте увидишь, что надо делать. Ты давно что-то с этим планом возишься: ужель еще все не готово? Что ж ты делаешь?

— Ах, братец! Как будто у меня только и дела, что по имению. А другое несчастье?

— Какое же?

— С квартиры гонят.

— Как гонят?

— Так: съезжай, говорят, да и только.

— Ну, так что ж?

— Как — что ж? Я тут спину и бока протер, ворочаясь от этих хлопот. Ведь один: и то надо и другое, там счеты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка! Денег выходит ужас сколько, и сам не знаю куда! Того и гляди, останешься без гроша…

— Вот избаловался-то человек: с квартиры тяжело съехать! — с удивлением произнес Штольц. — Кстати о деньгах: много их у тебя? Дай мне рублей пятьсот: надо сейчас послать, завтра из нашей конторы возьму…

— Постой! Дай вспомнить… Недавно из деревни прислали тысячу, а теперь осталось… вот, погоди…

Обломов начал шарить по ящикам.

— Вот тут… десять, двадцать, вот двести рублей… да вот двадцать. Еще тут медные были… Захар, Захар! Захар прежним порядком спрыгнул с лежанки и вошел в комнату.

— Где тут две гривны были на столе? вчера я положил…

— Что это, Илья Ильич, дались вам две гривны! Я уж вам докладывал, что никаких тут двух гривен не лежало…

— Как не лежало! С апельсинов сдачи дали…

— Отдали кому-нибудь, да и забыли, — сказал Захар, поворачиваясь к двери.

Штольц засмеялся.

— Ах вы, обломовцы! — упрекнул он. — Не знают, сколько у них денег в кармане!

— А давеча Михею Андреичу какие деньги отдавали? — напомнил Захар.

— Ах, да, вот Тарантьев взял еще десять рублей, — живо обратился Обломов к Штольцу, — я и забыл.

— Зачем ты пускаешь к себе это животное? — заметил Штольц.

— Чего пускать! — вмешался Захар. — Придет словно в свой дом или в трактир. Рубашку и жилет барские взял, да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы вы, батюшка, Андрей Иваныч, уняли его…

— Не твое дело, Захар. Подь к себе! — строго заметил Обломов.

— Дай мне лист почтовой бумаги, — спросил Штольц, — записку написать.

— Захар, дай бумаги: вон Андрею Иванычу нужно… — сказал Обломов.

— Ведь нет ее! Давеча искали, — отозвался из передней Захар и даже не пришел в комнату.

— Клочок какой-нибудь дай! — приставал Штольц.

Обломов поискал на столе: и клочка не было.

— Ну, дай хоть визитную карточку.

— Давно их нет у меня, визитных-то карточек, — сказал Обломов.

— Что это с тобой? — с иронией возразил Штольц. — А собираешься дело делать, план пишешь. Скажи, пожалуйста, ходишь ли ты куда-нибудь, где бываешь? С кем видишься?

— Да где бываю! Мало где бываю, все дома сижу: вот план-то тревожит меня, а тут еще квартира… Спасибо, Тарантьев хотел постараться, приискать…

— Бывает ли кто-нибудь у тебя?

— Бывает… вот Тарантьев, еще Алексеев. Давеча доктор зашел… Пенкин был, Судьбинский, Волков.