Дорожка сада продолжена была в огород, и Илья Ильич совершал утром и вечером по ней двухчасовое хождение. С ним ходила она, а нельзя ей, так Маша, или Ваня, или старый знакомый, безответный, всему покорный и на все согласный Алексеев.
Вот Илья Ильич идет медленно по дорожке, опираясь на плечо Вани. Ваня уж почти юноша, в гимназическом мундире, едва сдерживает свой бодрый, торопливый шаг, подлаживаясь под походку Ильи Ильича. Обломов не совсем свободно ступает одной ногой — следы удара.
— Ну, пойдем, Ванюша, в комнату! — сказал он.
Они было направились к двери. Навстречу им появилась Агафья Матвеевна.
— Куда это вы так рано? — спросила она, не давая войти.
— Что за рано! Мы раз двадцать взад и вперед прошли, а ведь отсюда до забора пятьдесят сажен — значит, две версты.
— Сколько раз прошли? — спросила она Ванюшу.
Тот было замялся.
— Не ври, смотри у меня! — грозила она, глядя ему в глаза. — Я сейчас увижу. Помни воскресенье, не пущу в гости.
— Нет, маменька. право, мы раз… двенадцать прошли.
— Ах ты, плут этакой! — сказал Обломов. — Ты все акацию щипал, а я считал всякий раз…
— Нет, походите еще: у меня и уха не готова! — решила хозяйка и захлопнула перед ними дверь.
И Обломов волей-неволей отсчитал еще восемь раз, потом уже пришел в комнату.
Там, на большом круглом столе, дымилась уха. Обломов сел на свое место, один на диване, около него, справа на стуле, Агафья Матвеевна, налево, на маленьком детском стуле с задвижкой, усаживался какой-то ребенок лет трех. Подле него садилась Маша, уже девочка лет тринадцати, потом Ваня и, наконец, в этот день и Алексеев сидел напротив Обломова.
— Вот постойте, дайте еще я положу вам ершика: жирный такой попался! — говорила Агафья Матвеевна, подкладывая Обломову в тарелку ершика.
— Хорошо бы к этому пирог! — сказал Обломов.
— Забыла, право забыла! А хотела еще с вечера, да память у меня словно отшибло! — схитрила Агафья Матвеевна.
— И вам тоже, Иван Алексеич, забыла капусты к котлетам приготовить, — прибавила она, обращаясь к Алексееву. — Не взыщите.
И опять схитрила.
— Ничего-с: я все могу есть, — сказал Алексеев.
— Что это, в самом деле, не приготовят ему ветчины с горошком или бифштекс? — спросил Обломов. — Он любит…
— Сама ходила, смотрела, Илья Ильич, не было хорошей говядины!.. Зато вам кисель из вишневого сиропа велела сделать: знаю, что вы охотник, — добавила она, обращаясь к Алексееву.
Кисель был безвреден для Ильи Ильича, и потому его должен был любить и есть на все согласный Алексеев.
После обеда никто и ничто не могло отклонить Обломова от лежанья. Он обыкновенно ложился тут же на диване на спину, но только полежать часок. Чтоб он не спал, хозяйка наливала тут же, на диване, кофе, тут же играли на ковре дети, и Илья Ильич волей-неволей должен был принимать участие.
— Полно дразнить Андрюшу: он сейчас заплачет! — журил он Ванечку, когда тот дразнил ребенка.
— Машенька, смотри, Андрюша ушибется об стул! — заботливо предостерегал он, когда ребенок залезал под стулья.
И Маша бросалась доставать "братца", как она называла его.
Все замолкло на минуту, хозяйка вышла на кухню посмотреть, готов ли кофе. Дети присмирели. В комнате послышалось храпенье, сначала тихое, как под сурдиной, потом громче, и когда Агафья Матвеевна появилась с дымящимся кофейником, ее поразило храпенье, как в ямской избе.
Она с упреком покачала головой Алексееву.
— Я будил, да они не слушают! — сказал в свое оправдание Алексеев.
Она быстро поставила кофейник на стол, схватила с пола Андрюшу и тихонько посадила его на диван к Илье Ильичу. Ребенок пополз по нем, добрался до лица и схватил за нос.
— А! Что? Кто это? — беспокойно говорил очнувшийся Илья Ильич.
— Вы задремали, а Андрюша влез да разбудил вас, — ласково сказала хозяйка.
— Когда же я задремал? — оправдывался Обломов, принимая Андрюшу в объятия. — Разве я не слыхал, как он ручонками карабкался ко мне? Я все слышу! Ах, шалун этакой: за нос поймал! Вот я тебя! Вот постой, постой! — говорил он, нежа и лаская ребенка. Потом спустил его на пол и вздохнул на всю комнату.
— Расскажите что-нибудь, Иван Алексеич! — сказал он.
— Всё переговорили, Илья Ильич, нечего рассказывать, — отвечал тот.
— Ну, как нечего? Вы бываете в людях: нет ли чего новенького? Я думаю, читаете?
— Да-с, иногда читаю, или другие читают, разговаривают, а я слушаю. Вот вчера у Алексея Спиридоныча сын, студент, читал вслух…
— Что ж он читал?
— Про англичан, что они ружья да пороху кому-то привезли. Алексей Спиридоныч сказали, что война будет.
— Кому же они привезли?
— В Испанию или в Индию — не помню, только посланник был очень недоволен.
— Какой же посланник? — спросил Обломов.
— Вот уж это забыл! — сказал Алексеев, поднимая нос к потолку и стараясь вспомнить.
— С кем война-то?
— С турецким пашой, кажется.
— Ну, что еще нового в политике? — спросил, помолчав, Илья Ильич.
— Да пишут, что земной шар все охлаждается: когда-нибудь замерзнет весь.
— Вона! Разве это политика? — сказал Обломов.
Алексеев оторопел.
— Дмитрий Алексеич сначала упомянули политику, — оправдывался он, — а потом все сподряд читали и не сказали, когда она кончится. Я знаю, что уж это литература пошла.
— Что же он о литературе читал? — спросил Обломов.
— Да читал, что самые лучшие сочинители Дмитриев, Карамзин, Батюшков и Жуковский…
— А Пушкин?
— Пушкина нет там. Я сам тоже подумал, отчего нет! Ведь он хений, — сказал Алексеев, произнося г, как х.
Последовало молчание. Хозяйка принесла работу и принялась сновать иглой взад и вперед, поглядывая по временам на Илью Ильича, на Алексеева и прислушиваясь чуткими ушами, нет ли где беспорядка, шума, не бранится ли на кухне Захар с Анисьей, моет ли посуду Акулина, не скрипнула ли калитка на дворе, то есть не отлучился ли дворник в "заведение".
Обломов тихо погрузился в молчание и задумчивость. Эта задумчивость была не сон и не бдение: он беспечно пустил мысли бродить по воле, не сосредоточивая их ни на чем, покойно слушал мерное биение сердца и изредка ровно мигал, как человек, ни на что не устремляющий глаз. Он впал в неопределенное, загадочное состояние, род галлюцинации.
На человека иногда нисходят редкие и краткие задумчивые мгновения, когда ему кажется, что он переживает в другой раз когда-то и где-то прожитой момент. Во сне ли он видел происходящее перед ним явление, жил ли когда-нибудь прежде, да забыл, но он видит: те же лица сидят около него, какие сидели тогда, те же слова были произнесены уже однажды: воображение бессильно перенести опять туда, память не воскрешает прошлого и наводит раздумье.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки, повторяются знакомые слова и шепот: "Вот никак не могу попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!"
Он лениво, машинально, будто в забытьи, глядит в лицо хозяйки, и из глубины его воспоминаний возникает знакомый, где-то виденный им образ. Он добирался, когда и где слышал он это…
И видится ему большая темная, освещенная сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная мать и ее гости: они шьют молча, отец ходит молча. Настоящее и прошлое слились и перемешались.
Грезится ему, что он достиг той обетованной земли, где текут реки меду и молока, где едят незаработанный хлеб, ходят в золоте и серебре…
Слышит он рассказы снов, примет, звон тарелок и стук ножей, жмется к няне, прислушивается к ее старческому, дребезжащему голосу: "Милитриса Кирбитьевна!" — говорит она, указывая ему на образ хозяйки.
Кажется ему, то же облачко плывет в синем небе, как тогда, тот же ветерок дует в окно и играет его волосами, обломовский индейский петух ходит и горланит под окном.