Уже на лестничной площадке, после того как Калерия в холле распрощалась с Татьяной Нестеровной, Петр Нилович, пожимая руку Калерии своей еще крепкой костистой рукой, попросил:
— Вы уж, пожалуйста, выступите на защите… этого… Ну, как его… — Петр Нилович снова забыл фамилию аспиранта Верхоянского.
— Яновского, — напомнила Калерия.
— Да, да… Яновского. Поддержите его. В будущем вам это зачтется. Не забывайте, голубушка, в науке без поддержки трудно.
Когда Калерия вошла в лифт, профессор успел бросить последнюю фразу, пока еще дверь не закрылась:
— А с заявлением в аспирантуру поторопитесь.
Было уже темно, когда Калерия вышла из подъезда главного здания университета, в одном из корпусов которого занимал трехкомнатную квартиру профессор Угаров. Рядом с высотным зданием-гигантом, подсвеченным снизу прожекторами и увенчанным рубиновым светящимся шпилем, ее "Жигули" выглядели крохотной букашкой, в страхе замершей у ног могучего серого мамонта.
Сразу домой Калерия не поехала. Гигантская панорама сверкающей огнями вечерней Москвы с высоты Ленинских гор захватывала дух. Под ногами пылала огненной дрожью Москва-река, а за ней, насколько хватало зрения, цепью переливчатых огней тянулись улицы столицы. Остановившись у балюстрады, где стояло несколько легковых машин, владельцы которых, как и она, приехали полюбоваться вечерними огнями города с высоты Ленинских гор, она вышла из машины.
Там, внизу, в необозримой дали, в океане огней утонули девять миллионов людских судеб. Среди них только одних командированных столичных гостей и транзитных пассажиров около миллиона. Целое государство!.. Под крышей почти каждого дома свили гнезда радость и печаль, душевное умиротворение и тревога, дружба и вражда… Где-то в завихрении сверкающих огней гремели свадьбы, кричали "Горько!", где-то в просторных залах ресторанов и кафе молодые и уже немолодые люди, дав волю буйству крови, смешанному с вином, лихо отплясывали под сумасшедшие ритмы джазов… Все это угадывалось, домысливалось, воображалось в общей туманной схеме. И лишь одна печальная картина, словно встав на дыбы и заслоняя собой город-государство, живо представала перед глазами Калерии во всех своих подробностях: голый топчан в продолговатой камере предварительного заключения. Под самым потолком еле брезжит тусклый свет оплетенной решетчатым футляром лампочки, и на топчане лежит Артем. Голову его распирают тяжкие горькие думы.
На этот раз к трепетному восторгу перед грандиозной панорамой сверкающей огнями столицы примешивалось и другое, ранее не испытываемое ею на этом месте чувство — необъяснимая тревога и досада. И оно, это второе чувство, с кем-то спорило, кого-то вызывало на бой. "Ну, мы еще посмотрим, что это за блестящая диссертация!.. Мы почитаем ее. И по своему уму-разуму оценим!" — билась в голове Калерии мысль, которая словно обожгла ее сразу же. как только профессор Угаров назвал фамилию аспиранта Верхоянского. Здесь же, перед необъятной панорамой великого города, эта мысль хотя и уходила на второй план, но своим саднящим жалом давала себя знать: "Эту диссертацию мы почитаем…"
Глава тридцать вторая
Первое, что сделала Калерия, когда пришла с работы и, раздевшись, прошла в гостиную, — это тут же рассказала мужу, в какой нервный диалог она вступила с начальником следственного отдела районного управления, чтобы освободить Артема Козырева из камеры предварительного заключения, где его держат уже двое суток. Сергей Николаевич внимательно выслушал жену и, видя, что она еще не до конца остыла, посоветовал:
— Знаешь что, милая женушка, если ты из-за каждого своего "трудного" будешь ломать копья с начальством, то тебе или дадут отставку, или переведут в паспортный стол, где ты с утра до вечера будешь ставить на паспорта штампы прописки и выписки и заверять справки домоуправления. И, чего доброго, будешь дурно влиять на меня.
— Каким образом? — сдерживая обиду, спросила Калерия.
— Сделаешь из меня "трудного" мужа, — наигранно строжась, произнес Сергей Николаевич.
— Ты это серьезно? — Теперь в голосе Калерии звучала явная обида.
— В уголовном розыске несерьезные люди не работают. А что касается твоего Козырева, то если бы не мой звонок начальнику районного управления, то он все трое суток хлебал бы похлебку в КПЗ.
— Как?! Ты звонил самому начальнику управления? — не понимая, шутит Сергей Николаевич или говорит правду, спросила Калерия.
— Не я ему звонил, а он мне. И жаловался, что жена моя нарушает ритм работы управления и не подчиняется предписаниям служебных инструкций.
— И что же ты ему на это? — Губы Калерии сошлись в тонкую серую полоску.
— Я ему на это ответил: если моя жена ходатайствует за "трудного" подростка, значит, она его знает и что ей можно и нужно верить.
— А он что тебе на это?
— Я не стал ждать его ответа. Я просто попрощался и повесил трубку. А когда он позвонил второй раз, я сказал ему, что я очень занят и что свое отношение к хлопотам капитана Веригиной о задержанном Козыреве я ему уже высказал.
Калерия подошла к мужу, сидевшему перед телевизором и следившему за футбольной игрой, наклонилась и поцеловала его:
— Спасибо…
— На "спасибо" далеко но уедешь. Собирай ужин, да не забудь, что где-то в дебрях твоего кухонного гарнитура стоит бутылка хорошего сухого вина. По розыску бандитов меня считают асом, а спрятанную тобой бутылку я искал так усердно, что аж вспотел. Но увы и ах!..
Калерия отправилась на кухню, тихо закрыла за собой дверь и из широкогорлого керамического сосуда, стоявшего на подвесном шкафу, извлекла бутылку Хванч-Кары. Поставив разогревать ужин, она взяла с полки диссертацию Иванова, которую вчера привезла от профессора Угарова. Найдя вырванные из первого экземпляра страницы, принялась их читать. Хотя в памяти все прочитанное в библиотеке было очень свежо, все-таки глава, в которой недоставало одиннадцати листов в первом экземпляре, ее взволновала по-особому и острее, чем другие главы. Описанный в ней эпизод своим драматизмом, стоявшим на грани трагедии, был очень похож на ситуацию, в которой сейчас находился Артем Козырев. Глава так и называлась: "Когда матери-вдовы рушат судьбы своих детей". Всего на одиннадцати страницах диссертант Иванов описал преступление пятнадцатилетнего парня, попавшего в колонию несовершеннолетних за то, что в день поминок (прошло девять дней после смерти отца, погибшего при завале в шахте), вернувшись с кладбища, сын застал мать в объятиях соседа, к которому последние годы покойный отец болезненно, до сердечных приступов ревновал мать. И эта ревность, как казалось подростку, раньше времени свела отца в могилу. Мать не рассчитывала, что сын, оставшийся на кладбище, чтобы покрасить чугунную ограду могилы, так скоро вернется домой с попутной машиной. Нервного диалога не было. Все было проще: из висевшей на стене двустволки сын, в припадке гнева и обиды, в упор выстрелил сначала в мать, а потом в ее любовника. Больше патронов в патронташе не оказалось. Мать удалось спасти, и она навсегда осталась инвалидом. Любовник ее умер через два часа. Арест… Следствие… Суд приговорил преступника к трем годам лишения свободы. На суде подросток заявил, что если его оставят на свободе, то он отправит мать вслед за ее любовником.
Суд, приняв во внимание угрозы подсудимого, применил суровую меру наказания, надеясь, что только время, возраст и раздумья уже повзрослевшего человека смогут помешать такому намерению подсудимого. Три года юный заключенный находился в колонии, в которой Иванов работал воспитателем. Много часов пришлось будущему диссертанту провести в беседах с заключенным Н-овым (его фамилию и город диссертант в своей работе не назвал), пока он наконец, уже на последнем году своего пребывания в колонии, не отошел душой и не отказался от мести матери. Все три года в письмах она слезно молила сына о прощении, два раза приезжала за тысячи километров на свидания, предусмотренные режимом воспитательно-трудовой колонии, но сын не хотел этих встреч. А однажды даже предупредил Иванова: если администрация колонии, жалея его мать, подстроит свидание с ней. то он скажет ей такое, отчего она не захочет жить. Своему воспитателю Н-ов так и сказал: "Не портите и себе карьеру, Сергей Иванович. Не стряпайте мне своими руками новый срок. Я еще хочу пожить и подумать: где правда, а где кривда…"