Марфеньке я надписал не думая – она стояла рядом и нетерпеливо ждала,– написал так: «Марфеньке – единственной». Подпись – и все. Потом спохватился и, кажется, покраснел. Она тоже покраснела и спрашивает: как это понять? Я ответил уклончиво: каждый человек – единственный в своем роде! Она говорит: «А-а-а». Мне показалось, с некоторым разочарованием. Возможно, мне это именно показалось.

Мы теперь с ней целые дни вместе. Я стал учить ее аэростатике и пилотажу. Какая она способная! Формулы ей даются гораздо легче, чем мне. Я на курсах здорово с ними помучился, а ей хоть бы что. Для нее формулы – мышление в образах. Она смотрит на неудобопонятную фигуру и, почти не думая, говорит: «Ага, значит, скорость аэростата... зависит... от перегрузки, от коэффициента лобового сопротивления, от плотности воздуха... ага, и от максимальной площади сечения аэростата». Ей лишь бы знать, что означают буквы, а уж она сама разберется.

Я по сравнению с ней совсем бестолковый парень. Не удивительно, что наш математик до сих пор удивляется, как это из меня вышел писатель.

А какая она смелая, ловкая! Она ничего не боится. Прыгает с парашютом с любой высоты, заплывает так далеко, что ее не видно, ныряет. Злится, что никак не достанет акваланг: ей хочется разгуливать по дну моря. Жалеет, что поблизости не ведутся водолазные работы. Она бы, конечно, спустилась с водолазами. Из нее замечательный будет аэронавт. У нее призвание к этому, не так, как у меня. Я могу быть пилотом, мне нравится это занятие (оно облагораживает человека), но ведь мне нравится и работа матроса, и линейщика, и наблюдателя метеостанции. Я и кочегаром с удовольствием бы работал, и трактористом.

Но по-настоящему, то есть непреодолимо, меня тянет только писать – без этого я не могу жить.

Одних только дневников накопилось уже около ста тетрадей. Рассказы отделываются по многу раз, а в дневнике разговариваешь непринужденно, с глазу на глаз с самим собой. Но все-таки самых заветных мыслей и чувств не касаешься даже в дневнике. Как-то стесняюсь. Самого себя, что ли?

О некоторых вещах даже думать страшно – так это огромно!... Марфенька... Марфа —это для меня на всю жизнь. Я знаю, что она любит меня, но как? Мальшет тоже любит мою сестру Лизу, но не так, как бы ей хотелось, не как Фома... Марфенька, безусловно, любит меня, как друга. И я не хочу потерять эту дружбу. Иногда я боюсь: вдруг она увлечется мной? Не полюбит, как я, на всю жизнь, а именно только увлечется, а потом у нее пройдет.

Подумать страшно об этом! Тогда и дружба будет потеряна, и надежда на счастье. Поэтому я просто боюсь наводить ее на такие мысли. Ей только восемнадцать лет, и она себя еще не знает. По-моему, она натура увлекающаяся, и я слишком рано попался ей на пути.

Просто не знаю, как быть... Но я непременно хочу сохранить ее навсегда. Но не могу же я пережидать, когда у нее пройдут все увлечения! А может, я в ней ошибся, и она совсем не такая, как я почему-то решил? Я заметил, что ей нравится, когда за ней ухаживают даже такие оболтусы, как В. и В. А моя сестра Лиза терпеть не может этого – ей делается неловко, неприятно. Она сердится на Фому, что тот ее любит. Марфенька бы не стала сердиться: ей бы это нравилось.

Просто ужас что такое... Я даже заметил, что она не прочь немножко пококетничать и с Фомой, и с Мальшетом, даже с Турышевым. И поэтому она нравится мужчинам. Уж очень она милая, когда слегка кокетничает – чуть-чуть! Порой мне так хочется схватить ее и целовать изо всей силы, что я зажмуриваюсь.

Вчера она спрашивает:

– Яша, отчего ты часто жмуришь глаза, у тебя это не тик? В нашем десятом «Б» училась девочка с тиком.

Я разозлился ужасно, но она смотрела на меня с таким простодушием и была так хороша, что я... опять зажмурился.

– Ты чудак, Яша! – сказала она задумчиво.– Я тебя не совсем понимаю. Ты откровенен со мной?

– Нет.

– Почему?

– С девушками нельзя быть откровенным до конца.

– Но почему?

– Потому, что ты еще сама себя не знаешь...

– Ты думаешь?

– Уверен!

– Ас сестрой можно быть откровенным во всем?

– Наверно, можно. Лизе ведь не надо говорить, она и без слов понимает.

– А я не понимаю?

– Нет.

– Ну, благодарю...– Она, кажется, обиделась и отошла.

Вечером мы, как всегда, занимались аэростатикой. Христина сидела у окна, смотрела в сторону моря – там была темь – и о чем-то думала. Она, по-моему, ничего не видела и не слышала вокруг себя. Глаза у нее были какие-то странные, на губах блуждала улыбка. Она словно выпила вина и захмелела.

Вот кто действительно чудачка. Она верит в бога, но, видимо, прекрасно понимает, сколько несуразностей всяких в религии. Когда в ее присутствии Мальшет стал перечислять разные евангельские противоречия, она сильно покраснела и говорит: «Каждый воспринимает бога, каким он ему кажется, оттого столько всяких сект и вероисповеданий. Но никто не может знать, действительно ли бог таков: он непостижим для людей».

А Мальшет говорит: «Но откуда вы знаете, что он есть, раз он непостижим?»

Христина говорит: «А я совсем этого не знаю, и никто не знает. Я только верю. Я его чувствую».

Мальшет долго на нее смотрел, она краснела все больше, а потом Филипп Михайлович сказал: «Вам хочется, чтобы он был?»

Мы все собрались у нас, и Лиза заинтересовалась этим разговором. Она села рядом с Христиной и с каким-то сочувствием поглядывала на нее. У Христины дрогнули губы – я думал, что она заплачет, но она не заплакала. Ответила одним только словом: «Да».

Я заметил, что все в обсерватории как-то конфузятся, что она верующая. Все по очереди, кстати и некстати, ведут с ней антирелигиозную пропаганду. Она всех внимательно слушает, соглашается, а потом говорит что-нибудь неожиданное, вроде: «Конечно, так не могло быть, было как-нибудь иначе, кто может знать, как было?»

По-моему, с ней разговаривать на эту тему – бесполезное дело, но все думают по-другому. А Фома сказал: «Если будут изо дня в день вести антирелигиозную пропаганду, то лет через пятнадцать, пожалуй, убедят ее». Марфенька думает, что и за десять лет можно переубедить, во всяком случае, вызвать сомнения. А это уже полпобеды.

В тот вечер Марфенька несколько раз с недоумением посматривала на нее: чему она радуется? Тогда Христина вышла на крыльцо и весь вечер сидела молча на ступеньках, в темноте (ночи сейчас очень темны).

Со стороны моря надвигались плотные тучи. Каспий тяжело плескался. Как бы не было бури! «Альбатрос» как раз в море. Сегодня с Фомой вышел для океанологических исследований и Мальшет. Мне так захотелось идти с ним в море, что даже сердце защемило.

Мы кончили заниматься аэростатикой, сидели и разговаривали. Марфенька расспрашивала меня о моих творческих планах. Я немножко рассказал, без особой охоты: лучше потом дать прочесть. Буду работать над фантастическим романом, действие которого происходит в двухтысячном году – не в таком-то далеком будущем... К этому времени уже, конечно, наступит на земном шаре коммунизм. Тем, кому это не нравится, можно отвести какую-нибудь часть света, хотя бы Австралию. Пусть там делают себе какой хотят строй.

Марфенька нашла, что целая Австралия – это слишком много, хватит им и острова Пасхи. Поспорив, решили отвести им архипелаг, чтобы не роптали.

Техника будет невообразимо высокой – сплошная автоматика, телемеханика и кибернетика. Между прочим, человек будущего не будет придавать технике такого значения, какое придаем мы в середине XX века. Меня больше интересует, каким тогда будет человек.

Пусть распределение станет по потребности, а труд по способностям, пусть исчезнут деньги, пьянство, войны, тюрьмы, пусть общественный строй будет называться коммунистическим, но если в этом высокоорганизованном обществе еще будут существовать эгоизм, трусость, равнодушие, беспринципность и порожденное ими властолюбие, я не назову это общество коммунистическим. Вот я и хочу показать, какими станут люди при настоящем коммунистическом обществе.