Евгений Петрович вежливо поздоровался за руку, попросил ее сесть и сам присел в кресло. Затем он так же вежливо устроил Христине настоящий допрос. Марфенька стояла возле, готовая вмешаться, если отец чем-нибудь обидит гостью. Но, к ее некоторому удивлению, он оказался удивительно тактичным, так что Христина сразу приободрилась. Между прочим он спросил, какое у нее образование, и, когда Христина ответила, что семилетнее, Марфенька так и ахнула про себя: уж очень было непохоже.

– У вас есть какие-нибудь документы?...– спросил Евгений Петрович.– Потребуются для поступления на работу.

– Есть документы, а как же... Я всегда их ношу с собой,– заторопилась Христина.

Она боялась оставлять их монашке: еще сожжет! Значит, в глубине души надеялась, что документы еще пригодятся. Христина вытащила из кармана черного платья – предварительно отколов булавку – ветхий бумажник и протянула профессору свои нехитрые справки. Вот их перечень, по выразительности своей не уступавший иной подробно написанной автобиографии: паспорт с московской пропиской («Двадцать пять только!»– ужаснулся Евгений Петрович), вместо метрики справка о воспитании в детдоме, свидетельство об окончании семилетки, справка о том, что она проработала полтора года на швейной фабрике и уволена по собственному желанию в связи с рождением ребенка, брачное свидетельство из загса, метрика о рождении сына и справка о досрочном освобождении из заключения в связи с амнистией.

– Простите, за что вас осудили?– мягко спросил Евгений Петрович.

Христина заметно побледнела. В широко раскрытых, чуть выпуклых голубых глазах был застывший ужас. Она молчала. Евгений Петрович ждал. Марфенька подошла и ласково положила узкую смуглую руку на плечо женщины.

– Папа, видишь: ей тяжело вспоминать... Ну, и не надо спрашивать. И она ведь уже отсидела. Может, она потому и работы не ищет, чтоб не спрашивали...

– Судили за соучастие в убийстве,– глухо произнесла Христина, стараясь ни на кого не глядеть. И покорно выждала тяжелую паузу.– Муж запорол до смерти сыночка. А я не сумела отстоять. Испугалась сильно... вроде как обомлела. Два годика ему было, сыночку-то. В железной печке сжег деньги. Отлучилась я... за хлебом. Он часто бумажки жег: играл так, нравилось ему, как вспыхивают... Бумажек-то не было больше, он деньги... две тысячи рублей. Муж прятал их... в сломанной гармони... даже я не знала. Вот как... Пять лет мне дали.

Меня одну судили. Муж-то ушел от милиции через забор. В ту же ночь повесился. Погорячился он. Характер у него был лютый. Так я его боялась... Говорил: если уйдешь от меня, все равно найду, хоть на дне моря, и убью. И сына, говорит, убью. Судья сказал: ты виновата, почему не звала на помощь? А я обомлела... Дала сыночка на глазах у себя убить.

Евгений Петрович смотрел не на Христину, а на дочь: свежее полное лицо Марфеньки побледнело, но в черных глазах была решимость, словно всем силам зла бросала она вызов.

«Дочь вернет к жизни эту несчастную,– подумал он.– Задача ей по силам. Но что же мне делать с Христиной? Устроить гардеробщицей к нам в институт, пока обживется... Ей и жить-то, наверное, негде, придется в общежитие ее устраивать. А что, если...»

Он с досадой вспомнил про Катино требование надбавить ей двести рублей: «Зазналась баба, никто столько и не платит домработнице. Что я, миллионер, что ли!»

– Хотите поступить к нам домработницей?– неожиданно предложил он.

– Папа!– Марфенька хотела решительно возразить, но вдруг подумала, что на первое время для нее это будет, пожалуй, даже неплохо. Эта женщина так нуждалась в уходе и ласке, грубое или насмешливое, сказанное невзначай слово могло ее опасно ранить.

– Оставайтесь у нас, Христина Савельевна,– сказала она.– Не бойтесь, я буду вам помогать.

Христина дрожащими губами пробормотала какие-то слова благодарности.

Марфенька пожелала, чтоб Христина сегодня же перебралась к ним. И на всякий случай – а то еще монашка разговорит – отправилась с ней вместе за вещами.

У бывшей монашки, сморщенной, с опухшими ногами старушонки, комната была полна каких-то необыкновенно волосатых постояльцев: она пускала к себе ночевать приезжавших в командировку священнослужителей. Христина обычно спала на полу в кухне, возле газовой плиты. Все ее вещи уместились в крохотном узелке. Монашка не отговаривала ее: «Хорошим людям отчего не послужить. Девушка-то верующая, по лицу вижу (Марфенька чуть не фыркнула: «Увидела!»). А милостыньку просить благословила тебя, чтоб только не идти на фабрику: хорошему там не научат, безбожники!...» Стали прощаться.

Было решено, что сегодня Христина переспит в столовой на диване, а завтра для нее освободят маленькую комнату за кухней, превращенную Катей в кладовку.

Марфенька принялась деятельно устраивать гостью. Дала ей свое белье, туфли и платье, сама приготовила для нее горячую ванну.

Пока Христина мылась, Марфенька старательно накрыла на стол, положила в вазочку домашнего вишневого варенья и сбегала за тортом.

Приодетая, разрумянившаяся после горячей ванны, оживившаяся, Христина даже похорошела. Она была бы хорошенькой – круглолицая, с немного вздернутым носом, большими голубыми глазами,– если бы не болезненная одутловатость и выражение приниженности и затаенного испуга во всем ее облике.

Она все порывалась услужить, но Марфенька категорически заявила, что сегодня она гостья и вообще ей нужно сначала хорошо отдохнуть и поправиться.

Пили чай втроем за длинным столом, накрытым, как для приема гостей. Чтобы не смущать Христину, Оленевы заговорили о посторонних для нее вещах: о театре, последнем спутнике, о новой книге Евгения Петровича, о прыжке Марфеньки.

Укладывая потом Христину спать, девушка сказала ей потихоньку:

– Старайтесь не думать о прошлом, думайте о будущем. Хотите знать свое будущее? Могу погадать.

– Разве вы можете?

– Ну конечно, нас этому в десятилетке учат!– Марфенька взяла маленькую жесткую руку Христины и стала разглядывать испещренную линиями ладонь.– Вот что я вижу: все напасти в прошлом, они удалились. Вас ждет счастье – совсем рядом! Будете учиться, приобретете интересную профессию. Не разберу, кем вы будете... Может, инженером? Или врачом? Еще выйдете замуж, на этот раз за хорошего человека. Он блондин. Вы родите четырех сыновей, которые будут летчиками. Здоровье к вам, вернется. Спокойной ночи! Дайте-ка я вас поцелую. Не холодно будет спать? – Марфенька тщательно подоткнула под нее одеяло.

На другой день своевольная Марфенька не пошла в школу, и они вдвоем освободили от всякой рухляди, выбелили, вымыли и обставили комнату для Христины.

Марфенька осмотрелась с довольным видом.

– Иконки вот только нет...– робко напомнила Христина.

– А-а!...

Марфенька пошла в кабинет отца, долго там рылась и наконец принесла репродукцию Сикстинской мадонны на слоновой бумаге. Репродукция была вставлена в рамку под стекло вместо какого-то пейзажа и, к великому восхищению Христины, повешена в угол.

В этот день Христине Савельевне Финогеевой казалось, что она после долгих-долгих странствий возвратилась домой. А Марфеньке – что к ним приехали родные.

Глава пятая

НИЩИЕ ДУХОМ

У Христины всегда получалось почему-то так, что стоило ей кого-нибудь полюбить, как она его теряла.

Кто были ее родители, она не знала. Воспитательница однажды рассказывала ей, что ее нашли в 1933 году на руках мертвой женщины возле Павелецкого вокзала. В найденном при умершей паспорте значилось: Финогеева Ксения Алексеевна. Там же был вписан ребенок – Христина.

Кто была ее мать, куда она ехала, что покидала и что искала, осталось навсегда неизвестным.

В детдоме Христина очень сильно привязалась к одной из воспитательниц. Та относилась к ней ласково, но не лучше, чем ко всем остальным ребятам: она никогда и не позволила бы себе иметь любимчиков! Дети стали звать ее мамой – воспитательница не возражала. Христина ходила за ней по пятам, не знала, чем ей угодить, тосковала и плакала, когда у воспитательницы был отпускной день. Иногда ей казалось, что воспитательница любит ее совсем как родная мать. Что это не так, она поняла, лишь когда с разрешения директора воспитательница стала ежедневно брать с собой на работу маленькую балованную родную дочку. А между тем воспитательница была искренне уверена, что она не делает никакой разницы между детьми. Разница была не в лишней кружке молока или яичке, а в блеске глаз, непроизвольно меняющемся голосе, в особой улыбке, когда сразу меняется все выражение справедливо строгого, обычного лица на умиленное. В ночных обильных слезах ушла любовь маленькой Христины.