Потом Фиолетов вернулся, и солдаты снова отставили свои котелки.

Два дня Андрей валялся на соломе в одиночной камере, К нему никто не заходил, лишь изредка надзиратель открывал дверь и опускал на пол кружку воды и кусок черствого хлеба. Постанывая, Андрей на локтях подползал к еде и жевал, пил через силу, преодолевая в горле комок отвращения. Устав даже от еды, он прислонялся спиной к стене и думал, полузакрыв глаза:

«Они ничего не добились. Я единственный у них, кто видел Забулдыгу. Тот убит. Это был грабеж или кому-то потребовался альбом? Конечно, альбом… Когда я пришел в подвал, то воры сразу меня встретили враждебно. Почему?.. Джентльмен должен был прийти к Забулдыге. Он ушел с утра. А был ли он у Забулдыги? Если был, то… Джентльмен мог убить Забулдыгу, чтобы овладеть деньгами. А если тот рассказал об альбоме, то завладеть и альбомом. Поэтому он захотел избавиться от меня, как от лишнего свидетеля. То, что я сотрудник контрразведки, должно запугать их до смерти. Возможно, воров уже нет в городе. На какое-то время можно быть спокойным, что фотоснимки не появятся. А мне следует думать о том, как отсюда выбраться. О Джентльмене знаю только я. Интересно, участвовал в этом Неудачник?..»

На второй день Андрей уже мог вставать на ноги и тихонько ходить по камере, хотя голова кружилась, а пол кренился, как палуба корабля. Вечером раздался стук замка и вошел Фиолетов. Андрей в это время сидел в углу, положив голову на руки, скрещенные над коленями. Надзиратель поставил в камере табурет, и, поручик сел, осторожно поддернув острые складки брюк.

— Прекрасно выглядишь, — усмехнулся поручик, поигрывая тесемками папки. — Держался молодцом. Приятно вспомнить.

Андрей угрюмо молчал, сквозь спутанные волосы, упавшие на глаза, рассматривал офицера. Гладко причесанный, широколобый, с орлиным носом и сочными веселыми губами, поручик сегодня был серым от усталости. Он горбился на табурете и, не мигая, смотрел из-под тонких бровей куда-то в угол камеры.

— Жаль с тобой расставаться, — продолжал Фиолетов, — но ничего не поделаешь. Мы, в первую очередь, солдаты. Приказ есть приказ.

Поручик раскрыл папку и достал из нее лист, отпечатанный на пишущей машинке.

— Вот послушай. Подписано самим главнокомандующим. «Секретно. Согласно особому указанию… Социально опасные уголовные преступники, мешающие наведению порядка и законности в освобожденных от большевистского ига районах… подлежат немедленному расстрелу без суда и следствия…»

— Господин поручик! — с отчаянием закричал Андрей. — Разве я не сам! Добровольно! Всей душой!.. Помилуйте, господин Фиолетов…

— Здесь не базар, — равнодушным голосом проговорил поручик и поднялся. Надзиратель сразу взял табуретку и пошел в коридор.

— Да за что же, господин офицер?! — продолжал Андрей, на коленях двигаясь к стоящему посреди камеры поручику. — Душу продам… Для вас!..

— Экий ты, — с брезгливостью сказал Фиолетов. — Когда-то с тобой это должно было произойти… Прощай, голубчик.

Он торопливыми шагами направился к двери.

Глава 9

На другой день Андрея перевели в общую камеру в дальнем крыле тюрьмы. В ней находилось около тридцати арестованных. Отвратительно воняла параша. Единственное окно прикрывал снаружи деревянный козырек. Плохо освещенная двумя керосиновыми фонарями камера казалась большим погребом с углами, изъеденными плесенью. С воли сюда не доносилось ни звука. Почти все были избиты — в синяках и ссадинах, обмотанные кровавыми тряпками. Андрея приняли без оживления, кто-то потеснился, уступая место, кто-то вяло, без интереса спросил, за что сюда попал, — Андрей не ответил, отошел в дальний угол и притих на холодном цементе. Он наблюдал. Люди здесь были разные, невидимые барьеры разделяли их на группы. В самой большой слышался разговор, кто-то тихонько пел. Худой смуглый бородач чинил рубашку. Паренек, почти мальчишка, положил голову на колени седого человека, и тот медленно, осторожно гладил его по волосам, закрыв глаза и прислонившись затылком к стене. В другой компании играли в карты. Какой-то оборванец пытался все время танцевать, — вскакивал, шел на середину камеры, переступая через тела, под лихой свист товарищей бросался вприсядку и вдруг затихал, перегорев и остыв как-то сразу, словно парализованный тяжелой мыслью. Ненавистно матерясь, в бессилии он опускался на цемент и начинал плакать, по-мужски всхлипывая и ударяя кулаками по лицу. И тогда все затихали. Оборванец успокаивался и лез к своим, пока снова тугая отчаянная сила не выбрасывала его в круг.

Смерть ходила между людьми, глядела со стен выцарапанными именами и датами, каждого отмечала своим знаком — у одного отнимала силы, другого лишала мужества, а третьему несла воспоминания о несбывшемся, чтобы в оставшееся время он понял всю глубину потери. О ней пытались не говорить, ее старались не заметить, но она была рядом, и об этом знали все. Камера смертников объединяла людей общим страхом перед смертью и бесповоротно, раз и навсегда отделила слабых от сильных, понимающих, за что они погибают, от тех, кто увидел бессмысленность прожитого и бесполезность своего, ничего не утверждающего конца… Так казалось Андрею, так он думал, незаметно наблюдая за камерой. Все ожидали казни. Странные личности валялись в углах, ни с кем не разговаривая, мрачные и подавленные — старики, хорошо одетые мужчины, женщина в рваном бархатном платье, нечесаная и грязная. Не трудно было догадаться об их профессиях — крупные спекулянты, погоревшие на военных поставках, политические деятели неясных партий, чем-то неугодных деникинцам, заплутавшаяся в каких-то аферах проститутка. И кто-то из находящихся в камере должен работать на контрразведку. Одетый в рванье, избитый, он здесь, среди людей, прислушивается к голосам, стараясь запомнить все, о чем говорят перед смертью. И когда всех уведут, кого-то оставят в тюрьме снова пытать и допрашивать.

К Андрею склоняется морщинистое землистое лицо со спутанной бородкой.

— Господи боже мой, — шепчут тонкие губы. — Сегодня ночью всех порешат… Милый человек, я ж невинный… Как есть чистый… Странник божий… Пробираюсь в землю обетованную. Грехи замаливать…

— На небе это сделаешь, — хмуро говорит Андрей. — Прямая дорога к господу богу…

— Ошиблись они во мне, ошиблись, — бормочет старик. — Понапрасну схватили… Далек я от жизни мирской… Все суета сует, одно слово божье вечно…

У него оттопыренные уши, детские шелковые волосинки вокруг лысины и тонкая жилистая шея.

— Иди, дед, иди, — грубо отвечает Андрей. — Не до тебя мне.

Старик замолкает, на коленях отползает в сторону и, продолжая вздыхать, затихает на полу.

Андрей натягивает на голову пиджак и закрывает глаза. Но спать не может. Ноет раненое плечо, на душе тоскливо, болит голова. Все существо его не может смириться с тем, что идут последние часы жизни — уж больно нелепо и страшно кончать с ней счеты, когда здоров, есть силы. Выведут ночью, поставят на краю ямы. И все. Закидают комьями и пойдут к своим казармам сквозь ночное дыхание цветов, под черным небом с роем звезд, по дороге, влажной от росы.

Старик приполз снова, затеребил за руку.

— Сынок… Уже скоро. Ночь прошла… Господи, за что же?!

Андрей не ответил, стиснул зубы, не шелохнулся.

— В бога веришь? — продолжал торопливо старик. — Помолиться надо, сынок… Покаяться. Все ему, всевышнему, рассказать… Явиться к нему во всеочищении…

«Я темный, малограмотный, — подумал Андрей. — И суеверный, как все уголовники. Я в бога должен вцепиться, словно в спасительную соломинку. Надо до последнего дыхания… Пока есть хоть какая-то надежда… Пусть даже призрачная…»

В коридоре слышались приглушенные шаги, звон ключей, стук оружия. За дверью притихшей камеры собирались люди, осторожно переговаривались, ступали настороженно, словно боясь спугнуть безмолвие притаившейся тюрьмы.

Не выдержав, старик бросился вперед, колотил кулаками в доски, обитые железом, визгливо кричал: