— Не двигаться, полковник.

Обязан жить. Волчья яма<br />Повести - i_005.jpg

— Что?! — взревел тот и рванулся вбок. Шофер крутнул руль, и машина, ударившись об угол дома, накренилась, застыла. Завопив, Неудачник прыгнул через дверцу. Андрей упал на сиденье. Полковник выстрелил в него через плечо. Раз. Другой. Отшвырнув потерявшего сознание шофера, у которого кровь заливала лицо, он выбрался из покореженного железа и побежал по улице, оборачиваясь, то и дело вскидывая наган, чтобы выстрелить. Другой рукой Пясецкий прижимал альбом. Вдруг он метнулся к парадному входу, забарабнил в дверь кулаками.

— Откройте-е!!

Собрав все силы, не пригибаясь, Андрей бросился к нему. В домах кое-где вспыхнули огни. На балконах послышались испуганные голоса.

Пясецкий увидел Андрея и поднял наган. Гулко выхлестнуло пламя. Ударило в плечо. Андрей споткнулся и, падая, нажал на курок. Полковник рухнул с крыльца. Андрей поднялся на ноги и, чувствуя, как они дрожат и подгибаются, побежал к дому. В остановившихся глазах полковника было мучение. Он умирал.

Андрей поднял альбом. На соседней улице вспыхнули выстрелы.

— Назад! — закричал кто-то.

Дружеские руки подхватили Андрея и потащили в глубину проходного двора. Теряя сознание, Андрей узнал лицо Тучи.

В переулке осталась искореженная машина. Языки огня уже лизали помятое железо. Вот вспыхнула мягкая обивка. Грохнул, вскинув в темноту снопы искр, взорвавшийся бензобак. Светящиеся обломки разлетались по мостовой. Остов «форда» горел жарко, с треском и шипением. Пламя металось, и в каждом окне черных домов горел отсвет пожара.

Через несколько дней, 25 сентября 1919 года, в городе вспыхнуло вооруженное восстание. Рабочие отряды заняли вокзал, почту, осадили «Палас». Колонны шли с заводских окраин к центру, завалами баррикад отсекая белым войскам дороги к отступлению. Ветер с севера уже доносил артиллерийскую канонаду и дым горящих лесов…

Шел второй год гражданской войны.

ВОЛЧЬЯ ЯМА

Обязан жить. Волчья яма<br />Повести - i_006.jpg

I часть

Глоба въехал в ворота губмилиции, медленно слез с линейки, замотал вожжи за обгрызанное зубами лошадей бревно коновязи. Затем, ставя поочередно ноги на ступень каменного крыльца, щепкой начал тщательно срезать налипшую грязь с добротной, пропитанной дегтем кожи яловых сапог. Подтянул высокие, по колени, голенища, выпрямился, откинув привычным движением болтающуюся у бедра деревянную кобуру маузера, и повел глазами по двору — из конюшни конного резерва слышались сердитые окрики и перестук копыт, под навесом гонтовой крыши сидело несколько милиционеров и дымило самокрутками, поплевывая в лужу, пузырящуюся от дождя. Землю вокруг словно перекопали — ее размесили колеса подвод и автомашин. Здание двухэтажного особняка, когда-то покрашенное в желтый цвет, сейчас было изъязвлено ранами от отпавшей штукатурки, красный старинный кирпич, хорошего обжига, кровянел в этих неровных пятнах. Часовой брел вдоль стены, закинув винтовку за спину и подняв воротник серой шинели, его раскисшие ботинки скользили по тропке. На балконах, обнесенных коваными решетками, мокли поломанные шкафы и кресла без спинок.

Тихон Глоба не отметил ничего нового — месяц его тут не было, а все осталось без изменения. Дождь смыл дворовые запахи лошадиной мочи и натрушенного у коновязи сена, свежести травы, растущей под забором, и сейчас воздух пах гнилым деревом и дымом — где-то тлел костер.

Глоба чуть насупился и потянул на себя тяжеленную дверь в медных головках гвоздей. Он простучал подошвами сапог по широкой лестнице и повернул в коридор, наполненный людьми, кто-то с ним здоровался, кого-то он узнавал сам и кивал головой или встряхивал руку, коротко стискивая железными пальцами. В отделе уголовного розыска стоял чадный дым табака. Свободные от дежурства сотрудники травили анекдоты, вспоминали что-то смешное, громко хохотали. Комната была уставлена неодинаковыми столами, старыми стульями, табуретками. Глоба снял фуражку, вытер подкладкой мокрое от дождя лицо и начал пробираться к двери кабинета заместителя начальника губмилиции. Но его уже заметили, шум попритих, послышались веселые возгласы, Тихон немного смутился, и лицо его, крупное, со слегка притуплёнными чертами, потемнело от скрытой напряженности.

— А-а! — весело закричал один из сотрудников, картинным жестом вынимая из зубов прямую английскую трубку. Он сидел на краю стола, заложив ногу за ногу, — в клетчатом костюме, с белоснежным кончиком платка, торчащего из нагрудного кармана широкого в плечах пиджака. — Привет грозе бандитов! Давненько не виделись!

— Да вот, — скупо усмехнулся Глоба, кивнув в сторону кабинета зама. — Вызвал…

— Нет, браток, тут уж я первым, — отозвался стоящий под дверью. — Мне пора на дежурство, а все не вызывает. Ты садись. Дойдет и до тебя очередь.

Он говорил беспечно, в его нагловатых глазах светилась удаль никогда не унывающего человека. Откинул бритую голову затылком к стене, бровь черную изогнул, неясная усмешка затаилась в уголках сухих губ.

— Здравствуй, Кныш, — сказал Глоба и присел на табуретку. — Как жизнь?

— Будь здоров, — хохотнул сотрудник. — Ловлю уркаганов. Вот сейчас мне Лазебник задаст взбучку.

— За что же, если не секрет? — осторожно спросил Глоба.

— А то ты его не знаешь! Ты много в этом месяце бандитов поймал?

— Ни одного, — буркнул Глоба.

— А сколько их у тебя в уезде?

— Не считал.

— Городской бандит — это особь статья, — подхватил Замесов, пыхая дымом из трубки. — Не чета селянскому. Крестьяне — народ темной стихии. Заорали, колья похватали, активистов побили — и по хатам. Там и бери их тепленькими. Ну, самые перепуганные — на коней и в лес. Лето в банде пожируют, а зима придет и зачешется мужик: холодно, жрать нечего. Опять-таки вернется домой.

— Это точно, — согласился Глоба. — Зимой их только и брать.

— А бандит городской, — продолжал Замесов, вкусно посасывая мундштук трубки, — личность примечательная. У него свой язык. Традиции. Отработанные законы. Они нашего брата с одного взгляда видят. Нюх! Глаз! и жестокость показательная — все, как говорится, для дела. Таких на пушку не возьмешь.

— То вы, ребята, правы, — качнул головой Глоба. — Наш бандит разных там тюремных слов не понимает. Или же — как сейф ковырнуть. Глупый в таком ремесле. Совсем необученный. Ему бы, сельскому, всех коммунистов перерезать да свою власть поставить.

— Ты хитрец, Глоба, — погрозил Замесов трубкой. — Вот скажи — на дворе сентябрь месяц, а вполне осенние дожди. Увидим ли мы теплые денечки? Что говорят твои мудрые старики?

— А балакают — все еще будет. И бабье лето, и дождь, и снег.

— Добро этим, из уездов, — с насмешкой сказал молоденький паренек в сатиновой косоворотке и начесанным на правую бровь пшеничным чубом. — У них, понимаешь, природа! Свежий воздух круглый год. Бандитов ловят — палят из наганов, на конях скачут. А тут из-за угла подглядываешь, под забором лежишь ночь — и ради чего? Какая-то шпана во дворе с бельевой веревки портки стянула.

— Это Сеня Понедельник, — понимающе усмехнулся Замесов. — Новенький. Пинкертоном хочет стать. Все мы были такими, а потом розыск из нас людей сделал. Как ты там живешь, в своей Тмутаракани?

— Как и все, — пожал плечами Глоба. Он равнодушно отвернулся от Замесова и потянулся к пачке папирос «Пальмира», которую открыл Кныш, ловко подрезав крышку прокуренным ногтем большого пальца. Закурил, замкнувшись в себе — молчал, глядел под ноги, глубоко затягиваясь табаком. Ему было двадцать два года, но он выглядел старше: лицо, дубленное солнцем и ветрами, и привычка смотреть пристально, без выражения, даже с какой-то холодной льдинкой в зрачках, сдвигая на лбу поперечную морщину.