— Отмахали километров семьдесят. И верхами и пехом, — пробормотал Глоба. — У Черного леса обстреляли нас из обрезов. Чистое поле… Куда денешься?
— Да, теперь его голыми руками не возьмешь, — вздохнул Соколов. — Погуляет по селам… Но ведь нам с тобой их ловить?
Глоба не ответил, он смотрел, как, молодо прогибаясь, женщина поднимает ведро из колодца — вот поставила деревянную циберку на деревянный сруб, вода плеснула ей под ноги, она чуть вскрикнула, отступила на шаг, затем, подхватив дужку, наклонила бадейку, и литой поток ухнул в жестяное ведро, взорвавшись бесшумными каплями. А поверх забора, между темными купами деревьев, небо пылало алым закатом, предвещая завтрашний ветер.
— Мне чем с начальством ссориться, — продолжал Соколов, с беспомощным видом стоя перед крыльцом, — лучше еще раз в штыковую атаку сходить. Налетит, поднимет трамтарарам… Голова кругом! А чего проще: прикажи, коль ты такой руководящий, поймать бандюгу — и кровь из носу!
— Ловы витра в поли, — нехотя ответил Глоба.
— А все ж таки какая-то надежда есть, — задумчиво проговорил Соколов, он присел на ступеньку и начал медленно набивать коротенькую трубку крупно нарезанным табаком, просыпая его сквозь пальцы. — Интересно, зачем Корень явился к нам собственной персоной?
— Жену выручать, — Глоба снял через голову гимнастерку, стал заворачивать рукава бязевой рубашки.
— Во! — обрадовался Соколов. — Значит, любит свою жинку. Видать, что-то в нем человеческое сохранилось.
— Знал, что выкрутится, собака, — выругался Глоба, подставляя ладони под край наклоненного ведра.
— Э-э, — протянул Соколов, — не говори, парень. Ты еще молод, не знаешь, як жизнь человека меняет. Ради жинки Корень пошел на смерть. Ведь ему, по правде, пощады не ждать — грехов больше чем предостаточно. А он говорит: «Ее освободите, а меня берите с потрохами!» И тебе на слово поверил… По-человечески. На прежнего Корня непохоже.
— Любовь чего не сделает, — пробормотала Маня, забыв плеснуть воды в подставленные ладони мужа.
Глоба вскинул на нее глаза:
— И ты о том же?! Какая у него может быть любовь? Он столько людей лишил жизни! Детей! Женщин!
— И все-таки, — перебил Соколов, — ты с ним вел переговоры. Значит, с ним можно разговаривать по-человечески!
— Но зачем?! — Глоба гневно фыркнул, схватил чистое полотенце и начал яростно растирать лицо.
— Может, он добровольно сдастся властям? — неуверенно, сказал Соколов. — Хватит, погулял — и край. Пора сдаваться на милость победителя.
— А мы его… — недобро усмехнулся Глоба.
— Кто знает, — качнул головой Соколов. — Суд покажет Смягчающие обстоятельства… А то вдруг амнистия… Все есть какая надежда. А не выйдет без оружия — верная смерть. От должен соображать, не такой дурень. Вот и предложить бы ему эти два решения.
— Ну ты даешь, Николай Прокопьевич! — Глоба так и замер с гимнастеркой, полунатянутой на плечи. — Такое придумать…
— А что, краще пусть он по лесам гуляет?! Людей безвинных губит?! Корень если начнет… Ему в зверстве удержу не будет! — Соколов взволнованно зачертил по воздуху мундштуком трубки. — Но кто это сделает? Как это сделать? Корень хитер, не всякому поверит.
— У меня с ним может быть только один разговор, — Глоба, кивнул на маузер, висящий на гвозде. Он одернул гимнастерку, взял сапоги за холстяные ушки и вытер ноги о простеленную на крыльце мокрую тряпку. — Мне такой разговор, Никола Прокопьевич, не по душе. Давайте о чем-нибудь другом.
— Заходите борща моего попробовать, — предложила Маня, но Соколов отмахнулся трубкой.
— Не буду мешать… Вечеряйте сами. Сегодня очень устал. Спокойной ночи.
И пошел через двор, на ту сторону дороги, где жил вместе с женой в хатенке, покрытой соломой.
Ночью Маня долго не засыпала, прижавшись к Тихону, она все шептала ему на ухо чуть слышным голосом:
— Ты не расстраивайся, пожалуйста. У кого не бывает неприятностей? Пусть поищут таких, как ты… Вернемся в город, будешь работать на заводе. Мы своего пацаненка вырастим и отдадим в заводскую школу. Каменное здание, большие окна. Никто на тебя не имеет права повышать тон. Подумаешь, начальник! Лазебника все знают — любит покричать. Уедем — и у меня на сердце станет легче.
Глоба уже засыпал, плыл куда-то в этом убаюкивающем голосе, когда вдруг услышал легкий стук в окно. Он открыл глаза — руки Мани сжались на его шее. Стук повторился, и Тихон, медленно разведя ее сцепленные пальцы, поднялся с кровати и подошел к двери. Осторожно приоткрыл.
— Кто там?
— Цэ я, — раздался голос Соколова.
Глоба в одном белье вышел в ночь на крыльцо. В темноте с трудом различил оседланную лошадь и одетого в длиннополую шинель начальника милиции.
— Слухай меня внимательно, — проговорил Соколов, — времени нет! Ты знаешь Сидоренко, що у яра живет?
— Да, — коротко ответил Глоба. — Есть за ним кое-какие грехи. Но поймать не можем.
— Еще поймаешь, — усмехнулся Соколов. — Я его добрэ знаю щэ по старым дилам. Он с Корнем дружил. Теперь он согласен свести меня с атаманом.
— Да что вы, ей богу, придумали! — не выдержал Глоба. — Кому верите?!
— Молчи и слушай, — перебил Соколов. — Корень приходил к Сидоренко. Звал его к себе. Указал место, где они могут повстречаться снова. Пароль дал к своим людям в селе.
— Я протестую против вашей поездки, — решительно сказал Глоба.
— То ты по молодости, — тихо засмеялся Соколов. — Если мы Корня склоним к добровольной сдаче… Скольким людям життя сохраним!
— Тогда я еду с вами!
— Не надо, он побоится ловушки. А нам надо спешить, пока он грехов не натворил, тогда будет поздно.
— О чем можно с ним говорить?! — с отчаянием вырвалось у Глобы.
— Предложу ему два варианта. В первом у него все-таки какой-то шанс на жизнь.
— Он вас живым назад не отпустит.
— Сидоренко оставляет в городе жену с двумя детьми.
— За что ж он так вас любит, этот Сидоренко? — ядовито спросил Глоба.
— Тоже ищет прощения, — проговорил Соколов. — Старый уже, осознал.
— И куда вы сейчас?
— К Волчьей Яме… Через село Водяное.
— Когда ожидать обратно?
— Завтра к вечеру. Дорога не близкая. До свидания, Тихон. Не нервничай. Все будет хорошо.
Соколов вывел оседланную лошадь со двора, прикрыл за собой ворота. Долго в гулкой тишине не затухали шлепающие звуки сильных лошадиных ног о лужи. Глоба неподвижно стоял на крыльце, лицом прислонившись к холодному столбу. Усадьба дышала сырой глиной и гнилой соломой. Босые ноги совсем закоченели на ледяных досках крыльца. Тихон не уходил, век слушал, как затихают звуки конских копыт.
Наконец отшатнулся от столба и осторожно вошел в комнату. Стараясь не шуметь, опустился на кровать. Сонный голос жены спросил:
— Кто? Так поздно…
Глоба только и мог ответить, ладонью прикрыв глаза;
— Дела, Маняша, дела. Ты спи…
Она положила руку ему на грудь, и он постарался успокоить дыхание, чтобы ей даже во сне не передалось его волнение, возникшее при расставании с Соколовым. Многое она не знала о своем муже и знать ей не надо было, особенно теперь, когда в ней таинственно зреет новая жизнь.
Он осторожно поднялся и снова вышел на крыльцо. Долго курил, глядя на небо, которое никак не хотело менять свои антрацитовую черноту, лишь где-то, на страшной высоте, туманно роилась мельчайшая звездная пыль.
…Тогда, несколько лет назад, под Глобой пала загнанная лошадь. Он шел, утопая в сугробах, мокрый от пота, с заледенелымы волосами — ветер унес в темноту ушанку из собачьего меха. Силы оставляли его, — падая, долго лежал, ничего не видя, дышал как та загнанная кобыла, которую покинул в лесу с вытянутой мордой на снегу, — ее засыпало быстро, когда уходил, над белой дымящейся дюной только полоса хребта чернела.
Позади остался бандитский лагерь — затерявшиеся в лесу вгрузшие в землю шалаши и землянки. В эту ночь ветер рвал из труб снопы искр, а когда распахивались дощатые двери — в мелькании мутного света можно было увидеть движение теней, услышать песни, хохот, крики…