Что именно?

Впервые он испытал наслаждение от дурного. Потом уж ты ходил за этой цыганочкой, как в дурмане; она порой бивала тебя и за волосы таскала, порой кусала тебе уши, как собачонка, а у тебя от наслаждения мороз подирал по коже; она тебя насквозь испортила, восьмилетнего, и с той поры это в тебе осталось…

Да.

…И надолго?

…Ha всю жизнь.

XXVII

А дальше что?

Дальше ничего. Дальше я был запуганный и робкий школьник, зубривший уроки, заткнув уши. Тогда ничего не было, ничегошеньки.

По вечерам ты кое-куда хаживал.

На мост — такой там был мост над вокзалом.

Зачем?

Потому что туда ходила одна женщина. Проститутка. Старая, с лицом, как маска смерти.

И ты ее боялся.

Ужасно. Я смотрел на вокзал, перегнувшись через перила, а она, проходя, задевала меня юбкой. Я оборачивался… Она видела, что я всего лишь мальчик, и шла дальше.

И ради этого ты туда ходил.

Да. Потому что боялся ее. Потому что все время ждал, чтоб она коснулась меня юбкой.

Гм. Немного.

Ну да. Я же говорю — она была страшна!

А как обстояло дело с твоим товарищем?

Никак, там не было ничего такого. Честное слово!

Знаю. Но зачем ты отнял у него веру в бога, когда ему предназначен был сан священника?

Потому что… потому что хотел уберечь его от этого!

Уберечь! Как же было ему учиться, когда ты отнял у него веру? Мать обещала его богу, а ты доказывал ему, что никакого бога нет. Очень красиво! Бедняга голову потерял; дивись после этого, что он в школе слова из себя выдавить не мог! Хороша помощь товарищу, вот уж верно; то-то он повесился в шестнадцать лет.

Перестань!

Пожалуйста. А как с той близорукой девочкой?

Сам ведь знаешь. Это было такое идеальное чувство, чистое до глупости, до… ну, прямо-таки неземное какое-то.

Но путь к ней вел по улочке, где во всех дверях стояли продажные девки, и они шептали: «Пойдем, молодой человек!»

Это — не важно! Тут не было никакой связи…

Как же не было?

Ведь ты мог ходить к ней другим путем, правда? Даже ближе вышло бы. Но ты тащился по улочке с девками, и сердце у тебя колотилось страшно…

Ну и что? К ним-то я никогда не заходил.

Еще бы — на это у тебя не хватало смелости. Но зато ты испытывал такое чертовски странное наслаждение: там идеальная любовь, а тут — дешевый грязный порок… Нести свое ангельское сердце по аллее шлюх, вот в чем дело. Это и было то самое, фосфоресцирующее и раскаленное, мой милый! Брось — очень странное водилось в твоей душе.

…Да, это так.

То— то же. А потом мы сделались поэтом, правда? В этой главе есть тоже кое-что, о чем не говорят.

…Да.

Не помнишь, что именно?

Да что? Ну, девки. Зеленоглазая официантка, потом та девушка, чахоточная, — как она всегда сламывалась под напором страсти, как стучала зубами — ужасно!

Дальше, дальше!

И та девушка, господи, как ее звали, — та, что пошла потом по рукам…

Дальше!

Ты имеешь в виду ту, одержимую дьяволом?

Нет. Знаешь, что было странно? Тот толстый поэт многое мог выдержать; был он циник и свинья, каких мало, но не скажешь ли ты, почему он иногда смотрел на тебя с ужасом?

Во всяком случае, не из-за того, что я делал!

Нет, из— за того, что было в тебе. Помнишь, раз как-то его передернуло от гадливости, и он сказал: скотина, не будь ты таким поэтом, я утопил бы тебя в канаве!

Ну, это — я тогда был пьян и просто что-то такое городил.

Вот именно — ты выкладывал то, что было в тебе. В том-то и дело, приятель: самое худшее, самое извращенное в тебе и осталось! Оно было, верно, уж до того… до того порочное, что не смело выйти наружу. Как знать, если б ты тогда не свернул с того пути… Но ты сам этого ужаснулся и «сломя голову бежал от того, что было во мне». Ты «захлопнул это в себе крышкой», но не кокосовые пальмы захлопнул ты, приятель, а вещи куда похуже. Может быть, и ангела с крыльями — но и ад, братец. Ад — тоже.

Но на этом и кончилось все!

Конечно, с чем-то ты покончил. Потом ты уже только старался спастись. Счастье еще, что у тебя кровь горлом пошла: замечательный предлог начать новую жизнь, правда? Цепляться за жизнь, рассматривать свою мокроту и ловить форелей. С умеренным и мудрым интересом наблюдать, как лесные парни играют в кегли, причем немножечко смущать их тем в высшей степени подозрительным, что было в тебе. А главное — вселенная-то эта шла тебе на пользу; перед ее ликом испаряется все зло, заключенное в человеке. Славное учреждение — вселенная.

XXVIII

Ну а потом, на станции старого начальника, когда я влюбился — разве и там оно оставалось во мне, — это зло?

В том— то и дело, что нет. Это и странно. Там у тебя вполне счастливая и обыкновенная жизнь.

Но любовь к куколке, — много ли недоставало, чтоб я ее соблазнил?

Пустяки, бывает.

Я— то знаю, я вел себя с ней… вполне прилично, но мое желание не было… не было, -в общем, оно выходило за рамки…

Ладно тебе, это вполне естественно.

Неужели я женился ради того, чтоб взобраться повыше?

А это уже другая история. Мы же говорим о более глубоких вещах… Например, почему ты ненавидел жену?

Я? Разве не по любви я взял ее?

По любви.

И не любил ли ее всю жизнь?

Любил. И при этом — ненавидел. Вспомни только, как часто, лежа рядом с ней, спящей, ты думал: господи, задушить бы ee! Сдавить обеими руками эту шею и сжимать, сжимать… Только вот вопрос — что делать с трупом…

Глупости! Не было этого — да если б и было? Как можно отвечать за такие мысли? Допустим, человек никак не уснет и злится, что жена спит так спокойно? И скажи на милость, за что мне было ее ненавидеть?

В том— то и штука. Хотя бы за то, что она была не такая, как та цыганочка или как та официантка, помнишь? Та болотная тварь с зелеными глазами? За то, что была она так спокойна и уравновешенна. Все у нее было так разумно и просто -как долг. Супружеская любовь — дело порядка и гигиены, все равно что еда или чистка зубов. И даже нечто вроде привычного, серьезного священного обряда. Такая чистая, пристойная, домашняя повинность. И ты, друг мой, ты в эти минуты ненавидел ее судорожно и яростно.

…Да.

Да. Ведь в тебе жило желание быть вшивым, и чтоб — в вонючей лачуге, задыхаясь, проваливаться в бездонную. игру. Чтоб было нечисто, и страшно, и дико. Какое-то неистовое вожделение, что губило бы тебя. Если б она хоть зубами стучала, рвала бы тебя за волосы, если б темно и безумно загорались ее глаза! А она — нет, только закусит губу и вздохнет, потом заснет как полено, как человек, который, слава богу, исполнил свою обязанность. А сам ты — зеваешь только; уже никакого желания чего-то злого, такого, чего не должно быть. Господи, обеими руками сдавить это горло, — может, хоть захрипит, как зверь, издаст нечеловеческий вопль?

Иисусе, как я порой ненавидел ее!

Вот видишь. Но не только за это. Еще и за то, что она вообще была такая упорядоченная и рассудительная. Как будто вышла замуж только за то, что было в тебе разумного, достойного, способного продвигаться по службе, доступного ее образцовой, домашней заботе. Она, скорей всего, понятия не имела, что есть в тебе что-то иное, что-то дьявольски непохожее, друг мой! И не знала даже, что помогает тебе заталкивать все это в угол… И вот оно металось, как на цепи, и тихо, ненавидяще скулило. Сдавить обеими руками это горло — и тому подобное. В один прекрасный день пуститься вдоль путей и идти, идти — куда-нибудь, где рвут камень; голым по пояс, на голове носовой платок, дробить киркой гранит; спать в грязной лачуге, где вонь, как в собачьей конуре; тучная трактирщица — груди болтаются по животу, потаскушки в нижнем белье, девчушка вшивая, кусается, как собачонка; дверь на крючок — не ори, малышка, заткнись, а то убью! А тут под боком тихо, мерно дышит образцовая супруга солидного, немного ипохондрического начальника станции; что, если сдавить это горло…