— Пройдёт, не обращайте внимания, — с максимальной отзывчивостью сказал Ерофеев. — В свой первый шторм я тоже за борт хотел бросаться, а теперь даже не замечаю.
— Почему «тоже»? — возразил Баландин. — Лично я нисколько не желаю туда бросаться, поскольку не умею плавать. Куда охотнее я бы сейчас бросился — причём с безрассудной отвагой — на тахту в своей квартире.
— Я тоже способен на такой героизм, — признался Ерофеев. — Да, вы же были на мостике, Паша, как там наверху?
— Все то же, теплынь и одна слякоть. Соскучились по льду?
— Пусть по нему медведь скучает. — Кудрейко зевнул. — Чёртова качка, так и тянет на боковую. Уж лучше пурга, правда, Илья Михалыч?
— Алесь шутит, — сказал Ерофеев. — Лучше всего штиль, солнышко и парное Чёрное море. Про пургу хорошо читать в книжке, когда загораешь на согретой гальке с голым пузом.
— Что говорит этот оторванный от жизни фантаст? — Баландин подёргал себя за огромные уши. — Штиль, пляж, солнце… Разве такое бывает?
— Бывает, Илья Михалыч, — заверил Ерофеев, — я слышал об этом от вполне достойных доверия людей.
— Алесь, — доверительно спросил Баландин, — ваш друг случайно не с приветом? Кудрейко засмеялся.
— Ещё с каким! Лет пять назад нас высадили на точку в трехстах километрах от полюса, и мы несколько дней жили вдвоём в палатке. Просыпаюсь однажды и не верю своим ушам: играет музыка, и Митя с кем-то беседует. Прилетели за нами, что ли? Выползаю из палатки, вижу: у полыньи с транзистором сидит Митя и душевно излагает нерпе, что, если она не хочет до старости остаться необразованной дурой, пусть почаще приплывает и слушает музыку, а уж он, Митя, берётся обучить её нотам. Но только он проревел «До, ре, ми-и…», как нерпа скисла и ушла под воду. Утонула, наверное.
— Враньё, — с достоинством возразил Ерофеев. — Во-первых, я допелся до «ля», а во-вторых, ей просто не внушал доверия этот обросший щетиной дикарь. Она сама потом мне об этом сказала.
Глаза Баландина понемногу принимали осмысленное выражение.
— По-моему, качка уменьшилась, — нерешительно предположил он.
— Вы просто к ней привыкаете, — обнадёжил Кудрейко. — Скоро ещё и волчий аппетит появится, вот увидите.
Баландин замер, прислушиваясь к своим ощущениям.
— А мне и в самом деле хочется чего-нибудь съесть, — удивлённо сообщил он. — Удобно ли до обеда зайти на камбуз?
Мы переглянулись. Весь экипаж уже судачил о том, что Григорьевна раз пять забегала к Жирафу (так в первый же день прозвали Баландина) с геркулесовой кашей и сухариками, а Перышкин утверждал, что лично своими ушами слышал: «Ты покушай, покушай, зайчик мой бедненький». Ему не очень верили, но факт оставался фактом: Григорьевна взяла именно Баландина, а не Корсакова под личное покровительство.
— По-моему, удобно, — с лицемерной озабоченностью сказал я. — Любовь Григорьевна вроде бы человек незлой. Не прогонит, вы только скажите ей, что два дня не ели.
Кудрейко отвернулся и тихо заскулил.
— А потом, Илья Михалыч, — заторопился я, — приходите на палубу, посмотрим на вашу эмаль.
— Чего там смотреть, её давным-давно смыло, — ущипнув Кудрейко за ногу, сказал Ерофеев. Баландин выпрямился.
— Митя, не шутите над святыми вещами. Моя эмаль вечна!
— А порошок? — ехидно спросил Ерофеев.
— Экспериментатор имеет право на неудачу. Даже у Хемфри Дэви из ста опытов девяносто девять не получались. Но я вам, маловеры, докажу, что противостоять льду может только химия!
— Где же всё-таки порошок? — мстительно напомнил Ерофеев.
— Его, Митя, смыло в море, — уныло признался Баландин. — Я взял его слишком мало, всего одну тонну. Вчера Баландина постигло первое и обидное поражение. Несколько лет назад он изобрёл белого цвета порошок, который отлично проявил себя в аэропортах, препятствуя льдообразованию на взлётно-посадочной полосе: он был довольно тяжёлым, и дождь с ветром его не разносили. Несмотря на откровенное недоверие скептика Чернышёва, Баландин возлагал на порошок большие надежды, и когда вчера слегка подморозило, то велел рассыпать его по носовой части судна. Первой же хорошей волной полтонны порошка смыло в море, вторые полтонны постигла та же участь, и престижу Баландина был нанесён значительный ущерб, от чего, как мне казалось, он страдал куда сильнее, чем от качки. Но главную ставку он сделал на эмаль, которой покрыли часть палубы и надстроек и которая, по убеждению Баландина, должна препятствовать нарастанию льда. Словом, профессор жаждал реванша — и не было на судне человека, который не желал бы ему успеха.
В каюту заглянул матрос.
— Капитан приглашает на мостик!
Никита Кутейкин выключил секундомер.
— Два-три забрызгивания в минуту.
— Температура воздуха? — спросил Корсаков, заполняя журнал.
— Минус 4, 6 градуса.
— Запишите: курсовой угол к фронту волны десять градусов, — продиктовал Кудрейко. — Ветер семь баллов, волнение моря шесть.
С понижением температуры началось обледенение. «Семён Дежнев» носом зарывался в море, и на палубу, надстройки обрушивались мириады брызг. Качало на мостике значительно сильнее, чем в твиндеке, но в каюте без иллюминаторов качка изнуряла больше, а наверху, как нынче любят говорить, мозг получал всё-таки какую-то информацию. Временами волна, разлетаясь, с силой била в окна рулевой рубки, и я инстинктивно отшатывался, вызывая усмешки Лыкова.
— Алексей Архипыч, меняйте курс, — попросил Корсаков. — Прямо на ветер.
По команде капитана Перышкин крутанул штурвал.
— Никита, секундомер!
В море зимой я никогда не был. Неприглядное зрелище. Все вокруг тебя серое и мрачное: и повисшие над морем тучи, и пелена над горизонтом, и холодные волны, налетавшие на маленький кораблик, как цепные псы. Я поёжился: хлестнувшей волной с головы до ног окатило Ерофеева и Птаху, которые, прикрепившись карабинами к штормовому линю, брали пробы с образовавшегося льда.
— Четыре забрызгивания, — доложил Никита.
— Здорово их. — Я кивнул на людей на палубе. — Работёнка по большому блату.
— Павел Георгиевич, прошу не мешать, — резко выговорил Корсаков. — Никита, повторить замер!