— Брось, Иваныч… — протянул Воротилин.

— А что было дальше, Федя? — спросил я. Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину.

— А дальше были трали-вали, утоли моя печали!

— Без шуток, Федя.

— Так ведь это было ужасно смешно! — с ненатуральной весёлостью воскликнул Перышкин. — Метров десять высотой волна — бац! — и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лёд, тебя обивает волна — один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь — тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.

— «Задумается»? — недоуменно спросил Баландин.

— Именно так, — мрачно подтвердил Перышкин, — согласно законам остойчивости, о которых нам доложил учёный товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или ещё полежать на боку для отдыха, или — фюйть! — оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… — Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замёрзла. — А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.

— Вот ещё! — Воротилин отрицательно замотал головой. — Моя Лена не хуже и не такая тощая.

— Какое там кино, — буркнул Птаха, — аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.

— Гарантия! — Перышкин щёлкнул пальцами. — Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернёт лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернёт. В «пять минут, пять минут!», как поёт Гурченко.

Все невольно прислушались к мерному гулу двигателя.

— Сплюнь три раза. — Птаха незаметно постучал по столу.

В динамике щёлкнуло, зашипело и послышался скрипучий голос Чернышёва:

— Крюкова прошу подняться на мостик.

На мостике было темно; пока глаза не привыкли, лишь светлячки сигарет позволяли различать лица людей. Чернышёв скользнул по мне взглядом и ничего не сказал. Вцепившись в поручни, Корсаков и Никита молча смотрели на море. Иногда Корсаков бормотал под нос что-то невнятное: я не сразу догадался, что он записывает свои наблюдения на диктофон.

Смотреть на море было страшновато, «Семён Дежнев» — траулер низкобортный. Будто щенок, подхваченный мощной рукой за загривок, он взлетал вверх и стремительно опускался, зарываясь носом в волну и прорезая её своим телом. Десятки тонн вспененной воды обрушивались на палубу, с грохотом лупили по надстройкам и застеклённой верхней части мостика и скатывались обратно.

Лыков толкнул меня локтем в бок.

— Все грехи с нас смывает… Гляди, Паша, седеть начинаем.

То, что я поначалу принял за осевшую на бак пену, было льдом. Тусклый свет фонарей фок-мачты делал лёд каким-то серым. Он уже сплошь покрыл палубу и осел на надстройки, спасательную шлюпку под мостиком, рангоут и такелаж.

— Температура наружного воздуха минус семь, ветер пятнадцать, волнение моря девять баллов, двадцать три часа местного времени, — казённым голосом проговорил Лыков в подставленный Корсаковым диктофон.

— Частота забрызгиваний восемь, — добавил Никита.

— Сколько набрали за час, Илья Степаныч? — спросил Корсаков.

— По формуле или на глазок? — ухмыльнулся Лыков. — Четыре тонны.

— Средняя толщина отложений на главной палубе полтора сантиметра в час, — сказал Ерофеев. — Давайте считать, что идёт быстрое обледенение.

— Быстрое и есть, — согласился Лыков. — При таком часов на двенадцать нас хватит. Как думаешь, Архипыч?

— Лево руля семь румбов, — приказал Чернышёв.

— Есть, лево руля семь, — эхом повторил матрос Дуганов. — Двенадцать на четыре — сорок восемь тонн.

— Здорово считаешь, — язвительно проскрипел Чернышёв. — Вот кого бы вам, Корсаков, взять в аспиранты.

— Сколько часов будем набирать лёд? — спросил Корсаков.

— По обстановке, — буркнул Чернышёв.

— Окалывать будем или сначала креноваться? — не обращая внимания на тон Чернышёва, спокойно поинтересовался Корсаков.

— Держись, тряхнёт! — предупредил Ерофеев. Гигантская волна накрыла судно. Не удержавшись за поручни, я полетел на Лыкова, который удержал меня рукой, обнаружив при этом недюжинную силу.

— Руль прямо! — рявкнул Чернышёв. — Ты мне корреспондента искалечишь!

— Есть руль прямо…

Чернышёв явно был чем-то раздражён, и я не решался его спросить, зачем он меня позвал.

— Что-нибудь случилось? — шепнул я Лыкову.

Тот заговорщически кивнул в сторону капитана и прижал палец к губам.

— Степаныч, — оказал Чернышёв Лыкову, — повоюй за меня полчасика, курс тот же.

Он взял меня под руку и молча провёл в свою каюту, расположенную впритык к рулевой рубке.

— Вот сюда, — Чернышёв усадил меня в массивное кресло, а сам пристроился на диване. — Не упирайся, оно не поползёт.

— У вас посильнее качает, чем внизу, — сказал я, оглядываясь. В капитанской каюте мне бывать ещё не приходилось. Три на три метра, обычная морская койка «гробиком», письменный стол, диван, рундук и умывальник — вот и вся обстановка. Зачем он всё-таки меня позвал?

— Думаешь, я люблю качку? — пожаловался Чернышёв. — Мозги от неё тупеют, будь она проклята… Так Инна Крюкова — твоя жена?

Я с трудом удержался, чтобы не чертыхнуться. Вот зачем!

— Бывшая, я ж говорил, что не женат.

— Помню. От Марии радиограмму получил, с новостями. Довольна до смерти, платье знаменитой Инне Крюковой шьёт. Тебе привет.

— Спасибо.

Чернышёв выжидательно на меня посмотрел, я пожал плечами. Он не оригинален, многие находят удовольствие в том, чтобы информировать меня о каждом шаге знаменитой бывшей жены.