— Капюшон опустите, простудитесь! — крикнул мне Птаха. — Куда собрались, Георгич?
Я наугад ткнул пальцем в сторону тамбучины и решил в самом деле заглянуть в кубрик. Хватаясь за все, за что можно ухватиться, проковылял по скользкой палубе, с трудом открыл тяжёлую дверь тамбучины и спустился вниз.
В крохотном кубрике было накурено и душно. На нижних нарах, раздевшись до тельняшки, лежал Перышкин, а напротив него, на других нарах, сидели Воротилин и Рая.
— Гриша на крыле с кинокамерой, — сообщил я Рае, — все отобразит!
— А пусть его! — Рая кокетливо обмахнулась платочком. — Я уже три года как совершеннолетняя!
— Садись, Георгич, — предложил Перышкин, — у нас секретов нет. Так что вы там наверху порешили?
— Теоретические проблемы, — ответил я. — Адгезия льда, остойчивость и так далее.
— А мы больше про любовь. — Перышкин подмигнул Рае, которая тут же приняла независимый вид. — Как, по-твоему, Георгич, возможна любовь с первого взгляда, как у меня и Раюши?
— Тоже мне любовь. — Рая мгновенно и густо покраснела. — Только и знаешь, что руки в ход пускать.
— Будто я виноват, что ты такая кругленькая, — проникновенно поведал Перышкин. — Если сердцу не прикажешь, то рукам и подавно.
— Краснобай! — восхищённо прогудел Воротилин. — Твоё счастье, что Григорьевна не слышит, снова получил бы половником по лбу!
— Собака на сене твоя Григорьевна, — с досадой отозвался Перышкин. — Девчонок будто в монастыре держит, вон брюки заставляет надевать, фурия.
— И правильно, что заставляет, не зыркайте, — указала Рая. — И вовсе она не фурия, а просто женщина в возрасте, все мы такими будем.
— Ты — никогда! — льстиво заверил Перышкин. — Пересядь ко мне, я тебе что-то на ушко скажу.
— Так я тебе и поверю.
— Мне? — поразился Перышкин. — Филя, ты мой лучший кореш: брехал я когда?
— А каждый раз, как рот открывал, — засмеялся Воротилин. — Будь я девкой, до загса тебя бы и не слушал.
— И ты, Брут! Вот уйдёте все, я Рае в два счета докажу.
— Так я с тобой и осталась! Постыдился бы человека. Мне надоел этот примитивный флирт.
— Федя, — спросил я, — что ты натворил? Перышкин рывком поднялся, сел.
— Старпом нажаловался?
— Это не имеет значения. Что ты натворил?
— А ничего! — с вызовом ответил Перышкин. — Мы, Георгич, живые люди, а не заклёпки, мы от рождения язык имеем. Кэпа блоха укусила, а нам чесаться? Филя, растолкуй ему, что такое сорок тонн!
— Я что, — Воротилин поёжился, — я как прикажут…
— А ты скажи, скажи, — настаивал Перышкин. — На тебе пашут, а ты и рта не раскрой?
Воротилин сжал огромные руки, растерянно заморгал.
— Архипыч лучше знает.
— Так не пойдёт, — запротестовал Перышкин, — повтори, что нам говорил!
— Это ты говорил, — насупился Воротилин, — я только согласился, что сорок тонн очень много.
— Согласи-ился! — передразнил Перышкин. — А кто хныкал мне в жилетку, что двух пацанов жалко, Александр Сергеич Пушкин?
Воротилин выпрямился.
— Ты моих пацанов не трожь, — с угрозой проговорил он. — Я, может, за них всегда боюсь, ты их не трожь.
— Не буду, — поняв свою ошибку, заторопился Перышкин. — Ты меня прости, Филя, я ведь не хотел, я любя.
Воротилин смягчился.
— Ладно, Федя, чего там… Боязно, конечно, только Архипыч лучше знает, авось продержимся, не впервой.
— Льда им не хватает, чудакам, — с упрёком сказала Рая. — У меня с прошлого раза, как положило на борт, колено распухшее, а у Зинки кровоподтёк на все бедро. На берег бы списались, так Григорьевну жалко бросать.
— Спишешься тут… — помрачнел Перышкин, — такую телегу вдогонку пошлёт, хромой черт…
— Ты, друг, на Архипыча хвост не подымай, — неожиданно обиделся Воротилин. — Ты здесь без году неделя, а возникаешь.
— Раб в тебе сидит, Филя, — с сожалением сказал Перышкин. — Знаешь, почему тебя хромой черт обожает? Работаешь ты за четверых, а кушаешь за двоих — экономия; в шторм поломает мачту, тебя можно поставить — опять экономия… Чем он тебя взял, дылду здоровую, заработком?
— Это само собой, деньги мы считать умеем. — Воротилин пропустил «раба» и «дылду» мимо ушей. — Своих в обиду не даёт — это раз, за счёт артелки, как некоторые, не угощается — это два и вообще справедливый. С «Дежнева» по своей охоте и не помню чтоб кто ушёл.
— И туда, — Перышкин ткнул пальцем вниз, — пойдёшь по своей охоте? Чего молчишь?.. Вот Георгич смотрит на меня туманно, думает, небось труса праздную… Угадал?
Я неопределённо пожал плечами.
— Это вы зря, Павел Георгич, — вступился Воротилин. — Трус после «Вязьмы» в море не пойдёт.
— А ты знаешь, — Перышкин все больше возбуждался, — в какую сторону ползти, когда пароход лежит на борту? Пробовал по переборке к двери карабкаться, — он протянул ко мне руки, — так, что ногти вылезли? Погляди, пощупай, вот они, розовенькие, ещё не отросли! Теоре-тики! — передразнил он.
— А Райка и Зинка не теоретики, им детей рожать, понял? У Фили два пацана, у Дуганова трое, да и у меня самого две дырочки в носу для воздуха приспособлены, а не для морской воды! Так и передай хромому черту: для воздуха!
— Не того связного нашёл, — сказал я, — объясняйся сам. И всё-таки, Федя, никто тебя в экспедицию волоком не тащил, по собственному желанию пошёл. Да и все мы. Так что не ищи виноватых, Федя. Ну, счастливо оставаться.
— И я с вами, — спохватилась Рая, взглянув на часы. — Батюшки, обед, а я заболталась.
К обеду Чернышёв не явился, а на совещание, сверх обыкновения, опаздывал. По слухам, он заперся с Лыковым в каюте, и мы терялись в догадках. Корсаков и Никита молчали, и поэтому мне показалось, что они что-то знали. Во всяком случае, когда капитан вошёл, Корсаков чуть заметно напрягся, а Никита с излишней торопливостью уселся за протокол.
— Хорошо отобедали? — с прямо-таки отцовской заботой поинтересовался Чернышёв, почему-то не садясь в кресло. — Раечка жаловалась, что половину в тарелках оставляете, мужики, говорит, а едят, как воробышки. Пища, конечно, у нас грубая, деликатесов, извините, не держим…
Чернышёв явно возвращался к прежней, очень неприятной манере с нами разговаривать.