— Намёк понят и принят к сведению, — заулыбался Корсаков. — А эти всё-таки для нас, подсластить горечь расставания.
— Именно, именно горечь! — подхватил Чернышёв. — Но зато ведь хорошо поработали, правда, Виктор Сергеич? Пусть кинет в меня камень, кто скажет, что плохо! Но как хорошо сказано — горечь… Будто что-то от себя отрываешь, правда, Паша?
Чернышёв успел переодеться, на нём был растерзанный пиджак, в котором он спускался в машину, на ногах неизменные шлёпанцы, а в глазах — тысяча чертей. Я не верил ни единому его слову. Напрягся и Корсаков.
— По-моему, неплохо, — сдержанно сказал он. — Никита, нашу с тобой заварку Алексей Архипович всё равно забракует, доставай кофе — и не скупись!
Крупный, благоуханный, в роскошной бархатной куртке, в каких ходят именитые актёры, Корсаков был удивительно хорош собой. «Красив, собака, — с завистью подумал я, — и не такие, как Зинка, могут ошалеть».
Все хохотали, и громче всех Корсаков. Проклиная свою идиотскую привычку, я извинился.
— Что я говорил? — торжествовал Чернышёв. — Представляете, Виктор Сергеич, если он в глаза правду-матку режет, что же тогда про нас с вами в газету тиснет?
— Спасибо за комплимент, Павел Георгиевич, и приступим к работе, — сказал Корсаков. — Рассаживайтесь, друзья. Кофе сразу или немного погодя?
— Лучше сразу, — попросил Ерофеев. — Мы и двух часов не спали, Алесь — тот за завтраком храпел с бутербродом в зубах.
— Молодёжь… — проворчал Баландин. — В ваши годы я спал разве что на собраниях.
За кофе Чернышёв веселил нас своими историями.
— Никогда не понимал нытиков, которые жалуются на бессонницу, я голову на подушку положил — и отвалился, — хвастался он. — И вот один раз селёдки шла пропасть, таскать и сдавать не успевали, уста-а-ли, — с ног валились. Набили селёдкой плавбазу, ушла, упал я на койку, в чём был, только глаза закрыл — бац под ухом! Снова закрыл — бац, бац! И скрежет по всей каюте. Качка была порядочная, забыл что-то, думаю. Встал, зажёг свет, закрепил все, что плохо лежало, улёгся — бац! Я туда, сюда, ничего не пойму, будто домовой расшалился — стучит, скребёт. Поворочался с полчаса, поднял Птаху, тот навострил локаторы, выбежал и за шиворот приволок моториста Шевчука: «Твоя работа?» Тот клялся и божился, что ведать ничего не ведает, а спать охота, понял, что не отпустят, — признался: шарик от подшипника за переборку мне подсунул, отомстил, сукин сын: я ему премию срезал за пьянку.
— Не тот ли Шевчук, который от инспектора убегал? — припомнил Баландин.
— Он, — подтвердил Чернышёв. — Лучший друг Лыкова, можно даже сказать — благодетель. Почему? А потому, что когда Лыков обзавёлся мотоциклом, Шевчук навязался в учителя: посадил Лыкова по седло, велел газануть, а мотоцикл вырвался у того из-под зада и на скорости ухнул с сопки — унёс в пропасть семьсот целковых. А в другой раз… Нет, это потом, мы ведь заседать собрались, а не болтать попусту. Можно предложение, Виктор Сергеич? Берите, ребята, отпуск и приезжайте сюда в сентябре, Лыков и Филя такие чудеса покажут… Вот есть в тайге ручей — врать но буду, не видел, а слышал сто шестнадцать раз: волшебный! Наберёшь шапкой воды напиться — охотники так завсегда пьют, из шапки, наденешь её на голову, походишь часок, снимешь… Лысый, как это… как Илья Михалыч! Будто корова языком слизнула — ни одной волосинки! Все, конечно, радостно ржут, до смерти довольны, а через месяц на этой разнесчастной лысине вдруг начинает расти волос, густой — расчёску обломаешь. Вот вам крест, сам видел, то есть слышал. Поедем на ручей, Илья Михалыч?
— Враки, — ухмыльнулся Баландин. — Лысина не целина, на ней ничего не посеешь.
— И корень женьшень под ногами валяется, — не унимался Чернышёв, — за десять минут полный рюкзак набьёшь, правда, Паша?
— Кедровыми шишками, — пробормотал я.
— Но ведь за десять минут? — настаивал Чернышёв. — Нет, в самом деле приезжайте. Лыков вам тигров покажет, он одного приручил, в обнимку ходят. Паша, подтверди.
Чернышёв откровенно дурачился, сам заразительно, до слез смеялся и доброжелательно на нас поглядывал — может, и в самом деле рад, что все кончается? Правда, свои намерения в экспедиции он не осуществил и «к медведю в берлогу» не полез, но после «Байкала» даже самые открытые недоброжелатели не осмелятся поднять на смех капитана Чернышёва. Информацию о спасении «Байкала» приморское радио передало, Лесота принял уже с десяток поздравительных радиограмм, одна из которых, от старика Ермишина, доставила Чернышёву особую радость: любимый внук старого капитана, оказывается, плавал на «Байкале» старшим помощником. Так что в Приморск Чернышёв вернётся не развенчанным бахвалом, а на гребне славы, куда более весомой в глазах моряков, чем хлипкая и сулящая лишь материальные выгоды слава победителя в соревновании за квартал.
Мне и в голову не приходило, что отличнейшее расположение духа Чернышёва вызвано совсем другой причиной.
Сначала речь зашла о «Байкале». Разбор вёл Чернышёв. Вопреки нашему ожиданию он не торопился обрушивать громы и молнии на молодого Чеботарёва. Как выяснилось, избавляться ото льда Чеботарёв начал своевременно, но шёл обильный снегопад, лёд, образовавшийся из снега и водяной пыли, плохо поддавался околке, а для смыва его из шлангов вспомогательный паровой котёл не давал требуемого количества воды. Температура воздуха между тем снижалась с каждой минутой, лёд стремительно нарастал. Положение усугублялось тем, что шпигаты по бортам и шторм-портики замёрзли и вода с палубы за борт не сходила. К тому же на палубе имелось более трех тонн груза, подвергавшегося обледенению, и пожертвовать им у Чеботарёва не хватило решимости. Критическая же ситуация возникла тогда, когда из-за аварии сепаратора машина потеряла значительную часть мощности и судно стало разворачивать лагом к волне. Образовавшийся крен делал работу по сколке льда крайне опасной, а когда крен достиг пятидесяти градусов, бортовой кингстон обнажился, машина остановилась, и судно стало неуправляемым. Затем крен достиг семидесяти градусов, окна рубки вошли в воду, с кильблоков сорвало спасательную шлюпку. В такой ситуации «Семён Дежнев» и начал спасательную операцию.