— Привееееет!
Она улыбается так, словно улыбка дается ей через силу. Он наклоняется, заглядывает под шляпу матери, чтобы ее поцеловать; кожа на ее щеке пугающе холодная, натянутая, блестящая. Голова под шляпой повязана шарфом, чтобы скрыть отсутствие выпавших волос, но он старается не слишком внимательно вглядываться в ее лицо и торопливо берет ржавеющий металлический садовый стул. Он подвигает его с громким скрежетом и ставит так, чтобы вместе с матерью любоваться видом, однако чувствует, что она смотрит на него.
— Ты вспотел, — говорит она.
— Сегодня жарко. — Она ему не верит. Он не слишком убедителен. Надо сосредоточиться. Помни, с кем разговариваешь.
— Ты весь мокрый.
— Это все рубашка. Синтетика.
Она протягивает руку и касается ткани тыльной частью руки. Брезгливо морщит нос:
— Откуда это?
— «Прада».
— Дорогая.
— Я ношу только лучшее. — Затем, радуясь, что можно сменить тему, он достает сверток из-за каменной горки. — Подарок для тебя.
— Как мило.
— Не от меня, от Эммы.
— А я уже поняла, по обертке. — Она аккуратно развязывает ленточку. — Ты свои подарки обычно кладешь в мусорные мешки и заклеиваешь скотчем.
— Неправда, — улыбается он, подыгрывая ее шутке.
— Это если вообще вознамериваешься что-нибудь мне подарить.
Ему все труднее улыбаться, но, к счастью, она занята подарком. Осторожно раскрыв обертку, она обнаруживает стопку книг в бумажных переплетах: Эдит Уортон, Реймонд Чандлер, Фрэнсис Скотт Фицджеральд. — Как мило с ее стороны. Поблагодаришь ее за меня? Милая, милая Эмма Морли. — Она разглядывает обложку романа Фицджеральда. — «Прекрасные, но обреченные». Это про нас с тобой.
— И кто из нас кто? — спрашивает он, не подумав, но, к счастью, мать, кажется, не расслышала. Вместо этого она читает надпись на обороте открытки с изображением черно-белого коллажа из агиток 1982 года «Долой Тэтчер!».
— Такая чудесная девушка, эта Эмма, — смеется она. — И с каким чувством юмора. — Взяв книгу, она измеряет ее толщину указательным пальцем и большим. — Правда, пожалуй, слишком оптимистичная. Намекни ей, чтобы в следующий раз прислала рассказы, да покороче.
Декстер улыбается и послушно смеется, хотя ненавидит подобный «черный» юмор. Такие шутки якобы свидетельствуют об отваге и призваны разогнать уныние, но он находит их скучными и тупыми. Он бы предпочел, чтобы то, о чем не стоит говорить, так и осталось невысказанным.
— А как Эмма?
— Очень хорошо, между прочим. Она теперь дипломированный преподаватель. Сегодня идет на собеседование.
— Вот это настоящая профессия. — Мать поворачивается и смотрит на него: — А ты вроде тоже хотел когда-то стать учителем? Что помешало?
Он чувствует подвох в ее вопросе.
— Это не мое.
— Нет, — говорит она. За этим следует молчание, и он снова чувствует, что реальность выскальзывает из его рук. Телевидение и фильмы научили Декстера верить в то, что болезнь должна сближать людей, побуждать их открываться друг другу, что с болезнью понимание налаживается само собой. Но он и мать всегда были близки, всегда открыты, а теперь на смену привычному взаимопониманию вдруг пришли горечь, презрение, злость друг на друга, на то, что происходит. Их встречи, которым полагается быть полными любви и утешения, заканчиваются взаимными упреками и обвинениями. Восемь часов назад он поверял свои самые интимные тайны незнакомым людям, а теперь вот не может поговорить с матерью. Что-то не так.
— Знаешь, на той неделе я смотрела «зашибись!», — говорит она.
— Правда? — Она молчит, поэтому он вынужденно продолжает: — И как тебе?
— По-моему, ты очень неплох. Все получается у тебя так естественно. И на экране ты отлично смотришься. А вот сама программа, как я тебе уже говорила, мне как-то не очень.
— Вообще-то, она и не рассчитана на таких, как ты.
Эта реплика вызывает у нее оторопь; она высокомерно поворачивает голову:
— Что значит таких, как ты!
Вспыхнув, он отвечает:
— Я имею в виду, это всего лишь глупое ночное шоу. Люди смотрят его, когда приходят из паба…
— То есть я была недостаточно пьяна, чтобы оценить его по достоинству?
— Нет…
— Я не святоша и ничего не имею против вульгарности, я просто не понимаю, зачем все время так унижать людей…
— Никого я не унижаю, это же хохмы ради…
— У вас был конкурс на самую уродливую девушку Британии. По-твоему, это не унизительно?
— Да нет, ты не так…
— Вы обращались к мужчинам, чтобы те присылали фотографии своих уродливых подруг…
— Так это же хохма, весь смысл в том, что ребята все равно их любят, несмотря на то, что те… ну, не соответствуют традиционным канонам красоты, в том все и дело. Это хохма!
— Ты все время повторяешь: это хохма, хохма, — ты меня пытаешься убедить или себя самого?
— Давай сменим тему, ладно?
— А для них это хохма, по-твоему, для этих девушек, о которых ты говоришь ни кожи, ни рожи!
— Мам, я всего лишь объявляю музыкантов. Беру интервью у поп-звезд об их замечательных новых видеоклипах. А конкурс — всего лишь дополнение…
— Дополнение к чему, Декстер? Мы растили тебя для того, чтобы ты мог заниматься чем угодно. Но я никак не думала, что ты захочешь заниматься этим!
— А чем, по-твоему, мне следует заниматься?
— Не знаю. Чем-нибудь полезным. — Она резко прижимает левую руку к груди и откидывается на спинку кресле.
Спустя некоторое время он замечает:
— Это тоже полезное дело. В своем роде. — Она презрительно фыркает. — Это глупая, развлекательная программа, и, разумеется, она мне совсем не нравится, но это тоже опыт, он помогает мне развиваться. И между прочим, мне кажется, у меня отлично получается… пусть даже это и ерунда. К тому же мне это занятие по душе.
Помолчав минуту, она говорит:
— Значит, продолжай и дальше этим заниматься. Продолжай делать то, что тебе по душе. Я знаю, что через годы ты найдешь себе другое занятие, просто… — Она берет его за руку, не договорив. Потом устало смеется: — Но я все-таки не понимаю, зачем ты непременно должен говорить на уличном сленге.
— Так я ближе к народу, — поясняет он, и она улыбается очень тонкой улыбкой, однако он хватается за нее, как за соломинку.
— Нам нельзя препираться, — говорит она.
— Мы не ссоримся, а обсуждаем, — возражает он, хотя понимает, что, конечно, они ссорятся.
Она прижимает ладонь ко лбу:
— Мне колют морфин. Иногда я сама не знаю, что говорю.
— Ты ничего такого не сказала. Я и сам устал. — Солнечные лучики отражаются от каменных плит, и он чувствует, как горит кожа на его лице и руках. Она шипит, как у вампира, заставшего рассвет. Снова на теле его выступает холодный пот, подкатывает тошнота. Спокойно, приказывает он себе. Это все таблетки.
— Вчера поздно лег?
— Не то слово.
— Тусовка в стиле «зашибись!»?
— Что-то вроде того. — Он потирает виски, намекая на головную боль, и не подумав, прибавляет: — У тебя случаем не завалялось лишнего пузырька с морфином?
Мать на него даже не смотрит. Проходит время. В последнее время Декстер заметил, что мозг у него иногда отказывает. Его намерение сохранять трезвость ума и контроль над собой его подводит, и он вполне объективно замечает, что становится более беспечным, эгоистичным, а его высказывания звучат все глупее. Он попытался как-то сдерживать это, но, кажется, он уже не способен этим управлять, это что-то вроде наследственной склонности к облысению. Так почему бы не поддаться и просто не быть идиотом? Минуты проходят в молчании, и он замечает, что трава и сорняки уже пробиваются сквозь землю на теннисном корте. Это место уже начало распадаться на части.
Наконец она заговаривает:
— Предупреждаю: папа готовит обед. Рагу из тушенки. Будь осторожен. Хорошо хоть Кэсси вернется к ужину. Надеюсь, ты у нас переночуешь?
Он мог бы переночевать. Тогда бы у него появилась возможность загладить свою вину.