– Та-ак, – протянул Лидумс, и мы с ним переглянулись. – Любопытная деталь… Значит, вы виделись с ним ежедневно?
– О, разумеется, нет. Убирать я старался, когда его не было, потому что мне как-то легче было, когда никто не видел меня за этим занятием. А кроме того, он вовсе не каждый день бывал дома. Случалось, он не появлялся по двое и по трое суток.
– Уезжал?
– Возможно. А может быть, просто ночевал там или дежурил.
– Получал ли он почту?
– Да. Но только журналы, иногда какие-то проспекты. Не помню, чтобы он получил хоть одно письмо.
– А с вами никогда не пытались разговаривать о нем? Вы ведь были к нему ближе всех остальных и могли знать то, что другим было неизвестно: что он делает дома, что~ говорит, что думает, не слушает ли вражеские передачи…
– Приемник у него был, но он включал его редко, и слушал только музыку. Больше всего легкую. Садился в кресло и слушал, иногда с закрытыми глазами.
– Готовил он сам?
– Обедал доктор где-то в другом месте. Кофе варил сам, на спиртовке, по старинному обычаю. Дома съестного почти не держал. Хотя однажды, когда мама спросила, не может ли он помочь нам немного с продовольствием, – это было уже незадолго до того, как меня призвали на службу, – я попросил его, и он принес хорошей колбасы и сыра. Я расплатился с ним из денег, которые причитались мне за уборку.
– Значит, его жизнью никто у вас не интересовался?
– Нет. Потому что за ним все время следили, и он это знал.
– Это новость. Следили?
– Может быть, я неточно выразился. Может быть, не следили, а охраняли. Когда он выходил, за ним заезжала машина, где кроме шофера всегда сидел еще один человек. И привозила его та же машина. Небольшой «вандерер», восьмерка. Возле дома я нередко встречал одних и тех же людей, но в нашей округе они не жили, там я знал почти всех. А когда он звал меня на прогулку, – это бывало очень редко, – мне не раз казалось, что за нами кто-то следует, постоянно на одном и том же расстоянии. Я подумал, что это могут быть грабители, – доктор хорошо одевался, по виду его можно было принять за богатого человека, да он и не был бедным, – и сказал ему. Он ответил: «Не обращай внимания. Тебе ведь бояться нечего?». И добавил: «Каждый должен делать свое дело, и делать его хорошо. Тогда все будет в порядке». Больше я с ним об этом не говорил.
– И с тех пор, как вам пришлось идти в армию, вы его больше не встречали?
– Когда я узнал, что должен идти воевать, я не мог не сообщить ему, тогда я гордился: отечество нуждалось во мне, а воевать – это вам не чистить печи и не бегать в гимназию, солдат – серьезный, взрослый человек. Услышав от меня об этом, он сказал, не спросил меня, а просто проговорил, как бы про себя: «Может быть, избавить тебя от этого? Я мог бы…» Я еще не успел ничего ответить, потому что подумал, что мама была бы очень рада, но он так же, вслух, закончил: «Хотя -нет. Так тебе будет проще…» Что – проще, и почему, он не сказал.
– Проще жить, наверное, – сказал Лидумс.
– Может быть, он думал, что на фронте я скорее выживу? Но тогда нас еще не бомбили так страшно, как, я слышал, здесь было потом; в тылу было куда безопаснее.
– Ну что же, – сказал Лидумс, – благодарю вас. Думаю, что сейчас вам самое время пообедать. Наши товарищи устроят это.
– Да, – сказал Фабльберг, взглянув на часы, – режим – это очень важно в жизни человека. – Он встал. – Может быть, вы дадите мне ваши телефоны. На случай, если я еще что-нибудь припомню. Ведь я останусь здесь еще на два дня. Так я попросил, и мне обещали.
– Хотите побродить по городу? – осторожно спросил я.
Он покачал головой.
– Нет, – сказал он, – не хочу. Я успел увидеть кое-что, пока мы ехали с аэродрома. Все изменилось, и я не хочу лишних переживаний. Но здесь недалеко, в нескольких десятках километров есть, как говорили мне дома, кладбище наших солдат, погибших еще в первую мировую войну. Конечно, они воевали не за правое дело, – он извиняющеся улыбнулся. – Но ведь они этого не понимали.
– Хотите почтить их память?
– Я не воспитан на идеях милитаризма. Но в этих краях тогда погиб мой двоюродный дед. Мне говорили, что и его прах лежит на этом кладбище.
– Вполне возможно, – сказал Лидумс. – Желаю удачи.
Мы попрощались, и Фабльберг вышел, а мы остались сидеть. Лидумс просматривал заметки, начерканные им во время разговора.
– Ну, что ты по этому поводу думаешь? – спросил он.
– Не уверен, что кладбище это сохранилось.
– Да черт с ним. Какая-нибудь версия у тебя выстраивается?
– Темна вода в облацех, – откровенно признался я. – Пока не вижу никакой системы. Сверхсекретный объект. Там, помимо прочих неизвестных, подвизается врач-терапевт. Врач, к которому приставлена охрана. И который лечит больных, чье предназначение – в результате лечения не выздороветь, а умереть.
– Да, санаторием это не пахнет.
– Хотя судить рано. То, что больному следовало умереть, могло быть выводом чисто эмоциональным. Если лечили, допустим, человека, о котором заведомо известно было, что личность он крайне пакостная. Нельзя отвергать и такой вариант.
– Примем как запасной, – Лид уме чуть поморщился. – Если же понюхать это буквально, то все признаки больше всего подходят, как ты уже понял, к секретной лаборатории, в которой экспериментируют на людях. Испытывают какие-то новые способы лечения, которые иногда могут приводить к противоположным результатам, и совершенно преднамеренно: если, например, испытывается дозировка…
– Эксперименты на военнопленных?
– Вовсе не обязательно. На военнопленных можно было экспериментировать далеко не всегда: хабитуе их таков, что многие процессы протекали бы не как в организме, находящемся в нормальном состоянии.
– Постой, Сулейманыч. Ты думаешь, эксперименты могли ставиться на…
– А ты категорически не допускаешь? Но кроме медицины драматической и трагической, когда экспериментируют на себе, есть еще и медицина уголовная. Во всяком случае, я не стал бы отвергать ее существование.
– Кого же они там, по-твоему… пользовали?
– А черт его знает. Преступники. Просто больные, взятые из обычных клиник. Расово неполноценные. Мало ли… Тогда понятно, почему этот милый доктор боялся, что их могут сначала поставить к стенке…