Мне надоело смотреть, как он пытается сгладить ситуацию, в которой в принципе не существовало компромиссов. Не могло существовать. Если кто-то хочет ребенка, а кто-то нет, единственный возможный выход — разойтись, а не делать другого несчастным при любом раскладе.

— Как ты вообще посмел надеяться, что я соглашусь! Почему не ушел, когда узнал причину моего нежелания иметь детей?!

— Сразу, как ты рассказала? Чтобы ты решила, что дело в тебе? Так было бы лучше? — процедил он сквозь зубы.

— Так было бы честнее! Но ты продолжал врать! И привязывать меня все крепче! Манипулятор и лжец!

— Хватит меня оскорблять! — он не так уж сильно повысил голос, но разом перекрыл все мои попытки кричать.

Эхо заметалось по лестницам, где-то хлопнула дверь.

— Я еще мало! — заорала я в полный голос.

Мне казалось, еще секунда — и я заплачу. Но слез не было. Глаза казались такими сухими, будто там вовсе никогда не было слезных желез.

Это не печаль, не тоска, не жалость к себе. Это гнев.

Я злилась на Соболева так сильно, что у меня руки сжимались в кулаки, хотя я никогда в жизни не дралась, даже в детстве. Мне хотелось выместить эту злость хотя бы на чем-нибудь неодушевленном, но я не решалась ударить в стену, боясь, что это будет выглядеть как слишком пафосный и оттого жалкий жест.

— Мя? — на нижней ступеньке лестницы показался бело-рыжий комочек.

Пискля не дождалась меня и пошла искать. Наверное, даже услышала наши голоса и как-то умудрилась толкнуть дверь своим крошечным тщедушным тельцем.

Я спустилась на несколько ступеней и подхватила ее на руки. Зарылась лицом в нежный мех, выдыхая свою огненную злость, гася дрожь пальцев о теплый котячий животик.

Если бы Илья подождал еще хоть пару минут, я бы могла успокоиться и все было бы иначе.

Но он произнес самые неудачные слова в самый неудачный момент:

— Я тебя люблю, помнишь?

— При чем тут это! — тут же взвилась я и успокоившаяся было кобра моей ярости развернулась, хлестнула хвостом и раздула капюшон.

— Это ничего не значит для тебя? — теперь и Соболев был зол.

Наши огненные взгляды схлестнулись в безмолвной схватке — и никто не готов уступить. Нежность, что была между нами, попала в этот костер, вспыхнула как лист рисовой бумаги и рассыпалась невесомым пеплом. Остался чистый огонь.

— Теперь — нет! — выпалила я ему в лицо.

Недовольная тем, как я стиснула ее, Пискля вдруг со всей силы вонзила свои крохотные клыки в мою ладонь. И попала в нервный центр — всю руку до локтя прострелило острой болью. Я вскрикнула и выронила кошку прямо на пол.

Но Соболев успел подхватить ее у самой земли и прижать испуганную малышку к себе. Он гладил, чесал шейку и что-то успокоительно нашептывал на ухо. Предательница моментально расслабилась и прижалась к нему, урча.

— А ты меня любишь? — спросил он, заметно расслабившись.

— Прекрати манипулировать, — скривилась я. Без кошки руки стали сразу как будто лишними, я не знала, куда их деть — то скрещивала на груди, то опиралась на стену.

— Так любишь?

— Это неважно!

Мне вдруг перестало хватать воздуха и я дернула на себя старую присохшую раму подъездного окна. Открываясь, оно заскрежетало, на пол посыпались сухие чешуйки краски. Пискля на руках у Ильи насторожила уши и напряглась всем телом, но он продолжал ее гладить, и она снова сощурила зеленые глаза.

— Так вот… — Соболев сделал глубокий вдох. Пока мы ссорились, там, на улице, прошел дождь и теперь на весь подъезд пахло сыростью, мокрым асфальтом и умытой зеленью лип. — Если любишь, я бы хотел, чтобы ты была со мной. Со мной и моим сыном. Тогда жизнь была бы по-настоящему полной.

— Твоя! — в отчаянии попыталась объяснить я то, что он так и не понял. — Чертов эгоист! Ты все это время думал только о том, какой будет твоя жизнь! А о моей ты подумал? Меня ты спросил?! Моя жизнь может быть — другой?

— Так что? — он будто не услышал. — Любишь?

— Ты пропустил мимо ушей то, что я сказала?

— Любишь? — упрямо повторил он.

— Нет! — соврала я.

Или не соврала? Просто поторопилась? Потому что если он намерен думать только о себе, то я не хочу больше его любить!

— Мне уйти? — почему-то удивленно спросил он.

— Да!

— Хорошо.

Он пожал плечами и стал спускаться по лестнице, так и оставив свою зубную щетку на окне.

— Кошку отдай! — кинула я ему в спину.

Он даже не обернулся:

— Нет.

Я ссыпалась по лестнице и вцепилась в его футболку, не затормозив его ни на секунду.

— Да как ты смеешь! — я попыталась отобрать Писклю, но он уворачивался, отворачивался и ускользал. — Немедленно отдай!

— Я ее нашел, значит, она моя, — продолжая спускаться пешком, заявил Соболев. — Ты все равно не хотела детей.

И он ускорился, бегом преодолевая пролет за пролетом.

Я сползла на холодные бетонные ступени, содрогаясь в сухих рыданиях.

* * *

Почему душевная боль так же сильна, как физическая? Как это вообще возможно?

Нами управляет разум, мы можем практически все в жизни изменить силой воли.

Но когда больно сердцу — нельзя приказать себе перестать чувствовать эту боль. Нельзя сказать — успокойся, перестань волноваться, перестань мучиться — и перестать.

Не получается. Можно перестать есть, пить, двигаться. Можно даже перестать дышать и умереть по своей воле, взяв верх даже над желанием тела изо всех сил оставаться в живых.

Но невозможно, немыслимо скрутить душевную боль в узел и снова стать спокойной.

И таблеток от нее нет.

Когда умер Андрюша, мне назначили рецептурные препараты. Тяжелые, сильные — они продавались только в определенных аптеках. Их доставали из запертого шкафчика, сначала очень внимательно разглядев рецепт и меня.

От них снились очень яркие сны. Счастливые. Я спала по двенадцать часов подряд и все это время качала на руках своего сына, кормила, вставала к нему ночами.

А потом просыпалась в реальности, где его не было и вспоминала об этом.

И все накатывала заново, даже сильнее прежнего, словно вся боль, отложенная на это время, копилась, пока я спала и вываливалась на меня одним куском, когда просыпалась.

С физической болью так не бывает. Она просто выключается на время.

Иногда мое горе пробивалось даже сквозь эти яркие глубокие сны, и я начинала плакать, не просыпаясь. Я и не могла проснуться — химические формулы держали меня на глубине, воткнув в кожу острые крюки. Это было самое страшное. Мальчик на моих руках обращался гоблином, рассыпался в прах или синел и переставал плакать.

Поэтому таблетки я бросила.

Говорили, что время лечит, но оно только присыпало пеплом и пылью, учило двигаться и жить так, чтобы не задевать больное место.

Но это не сразу.

Это будет потом.

Времени требуется время.

А прямо сейчас невозможно ничего сделать, и я корчусь в своей пустой квартире, на кровати, обнимая подушку, пропитанную фантомным запахом волос Ильи. Меня выворачивает, выгибает как бесноватую. Позвоночник трещит от тех поз, что я принимаю, стараясь избавиться от боли, словно она живет где-то в теле, а не в эфемерной душе.

Я царапаю ногтями матрас, пытаясь удержаться на этой стороне реальности, Кажется, еще чуть-чуть — и я упаду в черноту, в которой мне никогда не найти покоя.

Как такие простые вещи могут мучить так сильно? Почему нельзя сказать себе: «Не судьба. Будем жить дальше» — и спокойно жить дальше, приняв решение?

Почему я десять тысяч раз в минуту беру в руки телефон, чтобы опять и опять смотреть на его пустой экран? Почему бы мне не успокоиться?

Ни книги, ни фильмы не отвлекают меня надолго. Мне кажется, я посмотрела уже половину серии и могу наградить себя одной проверкой сообщений. На всякий случай. Но часы снова и снова показывают, что прошла всего минута, а я ни черта не помню, что там происходило в этом сериале.

«…и так же долго продолжалась,