— Исхудал ты страшно. Извелся, видно, совсем от печали и ратных трудов. Рассказывай теперь про себя, мне ведь о твоих делах известно. Княжну, значит, среди врагов задумал искать?

— Либо ее, либо смерть, — ответил рыцарь.

— Смерть найти легче. А откуда ты знаешь, что княжна в тех краях? — продолжал расспрашивать ловчий.

— Потому что другие я уже объездил.

— Где ж ты был?

— В пойме Днестра. С армянскими купцами дошел до Ягорлыка. Были указанья, что она там укрыта; везде побывал, а теперь еду в Киев: как будто Богун туда ее везти собирался.

Едва поручик произнес имя «Богун», ловчий схватился за голову:

— Господи! — воскликнул он. — Что ж это я о главном молчу! Богуна, говорят, убили.

Скшетуский побледнел.

— Как так? От кого ты слышал?

— От того самого шляхтича, что однажды княжну уже спас, — он еще под Староконстантиновом отличился. Мы в пути повстречались, когда он в Замостье ехал. Только я спросил: «Что слышно?» — а он мне: «Богун убит». — «Кто ж его убил?» — спрашиваю, а он отвечает: «Я!» На том и расстались.

Вспыхнувшее было лицо Скшетуского побледнело мгновенно.

— Шляхтич этот, — сказал он, — приврать любит. Нельзя его словам верить. Нет! Нет! Да и Богуна одолеть ему не под силу.

— А ты сам его разве не видел? Помнится, он сказывал, будто к тебе в Замостье едет.

— В Замостье я его не дождался. Сейчас он, верно, в Збараже, но мне комиссаров хотелось побыстрей догнать, потому на обратном пути из Каменца я туда заезжать не стал и так его и не увидел. Одному богу известно, сколько правды в том, что он мне о ней рассказывал в свое время: будто бы, когда в плену у Богуна сидел, случайно подслушал, что тот ее за Ямполем спрятал, а потом собирался везти венчаться в Киев. Может, и это, как все прочие его россказни, неправда.

— Зачем же тогда в Киев едешь?

Скшетуский замолчал, какое-то время слышны были только свист и завывание ветра.

— Послушай-ка… — сказал вдруг, хлопнув себя по лбу, ловчий, — ведь ежели Богун не убит, ты легко к нему в лапы попасться можешь.

— За тем и еду, чтобы его отыскать, — глухо ответил Скшетуский.

— Как это?

— Пусть божий суд нас рассудит.

— Думаешь, он драться с тобою станет? Скрутит да и велит живота лишить либо продаст татарам.

— Я ж с комиссарами еду, в их свите.

— Дай бог нам самим унести ноги, что уж там говорить о свите!

— Кому жизнь в тягость, могила в радость.

— Побойся бога, Ян!.. Да и не смерть страшна, все там будем. Они тебя могут туркам продать на галеры.

— Ужель ты думаешь, пан ловчий, мне будет хуже, чем сейчас?

— Вижу, ты совсем отчаялся, в милосердие божие утратил веру.

— Ошибаешься, пан ловчий! Я говорю, худо мне жить на свете, потому что так оно и есть, а с волей господнею я давно смирился. Не прошу, не сетую, не проклинаю, головою о стенку не бьюсь — только долг свой хочу исполнить, пока жив, пока силы хватит.

— Но боль душевная тебя точно яд травит.

— Господь затем ее и послал, чтоб травила, а когда пожелает, пошлет исцеленье.

— На этот довод мне возразить нечего, — ответил ловчий. — Единственное наше спасение во всевышнем, он один — надежда наша и всей Речи Посполитой. Король поехал в Ченстохову — может, вымолит что-нибудь у пресвятой девы, а не то все погибнем.

Воцарилась тишина, только из-за окон доносилось протяжное драгунское «Werdo"[36].

— Да-да, — сказал, помолчав, ловчий. — Все мы уже скорее мертвы, чем живы. Разучились люди в Речи Посполитой смеяться, стенают только, как сейчас в трубе ветер. Прежде и я верил, что лучшие времена настанут, пока в числе послов сюда не приехал, но теперь вижу, сколь надежды мои были тщетны. Разруха, война, голод, убийства, и ничего боле… Ничего боле.

Скшетуский молчал, пламя горящих в очаге дров освещало его исхудалое суровое лицо.

Наконец он поднял голову и промолвил серьезно:

— Бренна жизнь наша: пройдет, минует — и следа не оставит.

— Ты говоришь, как монах, — сказал ловчий.

Скшетуский не отвечал, только ветер еще жалобнее стонал в трубе.

Глава XVII

На следующее утро комиссары, и с ними Скшетуский, покинули Новоселки, но плачевно было дальнейшее их путешествие: на, каждом привале, во всяком местечке их подстерегала смерть, со всех сторон сыпались оскорбления, и были они горше смерти — в лице комиссаров оскорблялись величие и могущество Речи Посполитой. Кисель совсем расхворался, и на ночлегах его прямо в горницу из саней вносили. Подкоморий львовский оплакивал позор свой и своей отчизны. Капитан Брышовский тоже занемог от бессонницы и неустанного напряженья — его место занял Скшетуский, который и повел дальше несчастных путников, осыпаемых поношениями и угрозами бушующей толпы, в постоянных стычках отражая ее натиск.

В Белгороде комиссарам снова показалось, что пришел их последний час. Был избит больной Брышовский, убит Гняздовский — лишь появление митрополита, прибывшего для беседы с воеводой, позволило избежать неминуемой расправы. В Киев комиссаров пускать не хотели. Князь Четвертинский вернулся от Хмельницкого 11 февраля, не получив никакого ответа. Комиссары не знали, как быть, куда ехать. Обратный путь был отрезан: бессчетные разбойные ватаги только и ждали срыва переговоров, чтобы перебить посольство. Толпа все более распоясывалась. Драгунам преграждали дорогу, хватая лошадей за поводья, сани воеводы осыпали камнями, кусками льда и мерзлыми комьями снега. В Гвоздовой Скшетуский и Донец в кровопролитном бою разогнали толпу в несколько сот человек. Хорунжий новогрудский и Смяровский вновь отправились к Хмельницкому, чтобы убедить его приехать на переговоры в Киев, но воевода почти уже не надеялся, что комиссары доберутся туда живыми. Тем часом в Фастове они вынуждены были, сложа руки, смотреть, как толпа расправляется с пленными: старых и малых, мужчин и женщин топили в проруби, обливали на морозе водой, кололи вилами, живьем кромсали ножами. Такое продолжалось восемнадцать дней, пока наконец Хмельницкий не прислал ответ, что в Киев ехать он не желает, а ждет воеводу и комиссаров в Переяславе.

Злосчастные посланцы воспряли духом, полагая, что настал конец их мученьям. Переправившись через Днепр в Триполье, они остановились на ночлег в Воронкове, откуда всего шесть миль было до Переяслава. Навстречу им на полмили выехал Хмельницкий, как бы тем самым оказывая честь королевскому посольству. Но сколь же он переменился с той поры, когда старался выглядеть несправедливо обиженным, «quantum mutatus ab illo"[37], как писал воевода Кисель.

Хмельницкий появился в сопровождении полусотни всадников, с полковниками, есаулами и военным оркестром, словно удельный князь — со значком, с бунчуком и алым стягом. Комиссарский поезд тотчас остановился, он же, подскакав к передним саням, в которых сидел воевода, долго глядел в лицо почтенному старцу, а потом, слегка приподняв шапку, промолвил:

— Поклон вам, панове комиссары, и тебе, воевода. Раньше бы надо начинать со мной переговоры, покуда я поплоше был и силы своей не ведал, но коли король вас до мене прислав, от души рад принять вас на своих землях.

— Привет тебе, гетман! — ответил Кисель. — Его величество король послал нас монаршье благоволение тебе засвидетельствовать и установить справедливость.

— За благоволение монаршье спасибо, а справедливость я уже самолично вот этим, — тут он хлопнул рукой по сабле, — установил, не пощадив животов ваших, и впредь так поступать стану, ежели по-моему делать не будете.

— Нелюбезно ты нас, гетман запорожский, принимаешь, нас, посланников королевских.

— Не буду говорити на морозi, найдется еще для этого время, — резко ответил Хмельницкий. — Пусти меня, Кисель, в свои сани, я желаю честь оказать посольству — поеду вместе с вами.

С этими словами он спешился и подошел к саням. Кисель подвинулся вправо, освобождая место по левую от себя руку.

вернуться

36

Кто идет? — старинное восклицание стражников; от немецкого «wer da?» — «кто там?».

вернуться

37

"сколь же он отличается от того, каким был» (лат.). — Вергилий.