— Кабы все духовенство такое было! — вздохнул Заглоба. — А то наш Муховецкий только руки к небесам воздевает да плачет, что столько проливается христианской крови.

— Это ты, сударь, напрасно, — серьезно заметил Скшетуский. — Ксендз Муховецкий — святой души человек, и лучшее тому доказательство, что хоть он других двоих не старше, они пред добродетелью его благоговеют.

— А я в праведности его нимало не сомневаюсь, — ответил Заглоба, — напротив: думается мне, он и самого хана в истинную веру обратить горазд. Ой, любезные судари! Гневается, надо полагать, его величество хан всемогущий: вши на нем небось раскашлялись с перепугу! Ежели до переговоров дело дойдет, поеду, пожалуй, и я с комиссарами вместе. Мы ведь давние с ним знакомцы, в былые времена он премного ко мне благоволил. Может, припомнит.

— На переговоры, верно, Яницкого пошлют, он по-ихнему, как по-польски, умеет, — сказал Скшетуский.

— И я не хуже, а уж с мурзами и вовсе запанибрата. Они дочерей своих в Крыму за меня отдать хотели, желая иметь достойное продолженье рода, только я в ту пору был молод и с невинностью своей не заключал сделок, как милый приятель наш, пан Подбипятка из Мышикишек, посему и напроказил у них там немало.

— Слухать гадко! — молвил пан Лонгинус, потупя очи.

— А ваша милость как грач ученый: одно и то ж талдычит. Недаром, говорят, литва-ботва еще человечьей речи толком не обучилась.

Дальнейшее продолжение беседы прервано было шумом, донесшимся из-за стен шатра, и рыцари вышли поглядеть, что происходит. Множество солдат столпилось на валу, озирая окрестность, которая за минувшую ночь сильно переменилась и продолжала меняться на глазах. Казаки, вернувшись с последнего штурма, тоже не теряли времени даром; они насыпали шанцы, затащили на них орудия, такие долгоствольные и мощные, каких не было в польском стане, начали копать поперечные извилистые траншеи и апроши; издалека казалось, поле усеялось тысячью огромных кротовин. Вся пологая равнина ими была покрыта, повсюду среди зелени чернела свежевскопанная земля, и везде полно было работающего люда. На первых валах уже и красные шапки казаков мелькали.

Князь стоял на валу со старостой красноставским и паном Пшиемским. Чуть пониже каштелян бельский в зрительную трубу наблюдал за работами казаков и говорил коронному подчашему:

— Неприятель начинает регулярную осаду. Думаю, придется нам отказаться от окопной обороны и перейти в замок.

Услышав эти слова, князь Иеремия сказал, наклонясь сверху к каштеляну:

— Упаси нас бог от такой ошибки: это все равно что по своей воле в капкан забраться. Здесь нам победить или умереть.

— И я того же мнения, хоть бы и понадобилось что ни день по одному Бурляю кончать, — вмешался в разговор Заглоба. — От имени всего воинства протестую против суждения ясновельможного пана каштеляна.

— Это не тебе, сударь, решать! — сказал князь.

— Молчи! — шепнул, дернув шляхтича за рукав, Володы„вский.

— Мы их в этих земляных укрытьях как кротов передавим, — продолжал Заглоба, — а я прошу у вашей светлости дозволения пойти на вылазку первым. Они меня неплохо уже знают, пусть узнают получше.

— На вылазку?.. — переспросил князь и бровь насупил. — Погоди-ка… Ночи с вечера темные бывают…

И обратился к старосте красноставскому, пану Пшиемскому и региментариям:

— Извольте на совет, любезные господа.

И спустился с вала, а за ним последовали все военачальники.

— О господи, что ты делаешь, сударь? — выговаривал меж тем Заглобе Володы„вский. — Как так можно? Или ты службы и порядка не знаешь, что мешаешься в разговоры старших? Сколь ни великодушен князь, но в военное время с ним шутки плохи.

— Пустое! — отвечал Заглоба. — Пан Конецпольский-старший суров был как лев, но советам моим всегда следовал неуклонно. Пусть меня нынче же волки сожрут, если кто скажет, что не моим лишь подсказкам благодаря он двукратно разбил Густава Адольфа. С кем, с кем, а с высокими особами я говорить умею! Хоть бы и сейчас: заметил, как князь obstupuit[57], когда я ему насчет вылазки подкинул мыслишку? А ну как господь нам пошлет викторию

— чья это будет заслуга? Твоя, может?

В эту минуту к ним подошел Зацвилиховский.

— Каковы, а? Роют! Роют, как свиньи! — сказал он, указывая на поле.

— По мне, лучше б и вправду там свиньи были, — ответил Заглоба, — колбаса бы хоть дешево обошлась, а то ихнюю падаль и псы жрать не станут. Нынче солдаты в расположении пана Фирлея уже колодцы копают — в восточном пруду от трупов воды не видно. К утру желчные пузыри полопались — все, сволочи, всплыли. Упаси бог в пятницу рыбки поесть, она теперь кормится мясом.

— Что верно, то верно, — подтвердил Зацвилиховский, — я старый солдат, а столько мертвечины давно не видел, разве что под Хотином, когда янычары приступом хотели взять наш лагерь.

— Увидишь еще больше — уж поверь мне!

— Полагаю, нынче вечером, а то и раньше надобно ждать штурма.

— А я говорю, до завтра нас оставят в покое. — Но едва Заглоба кончил свои слова, над шанцами встали белые столбы дыма и ядра с гулом понеслись к окопам.

— Вот тебе! — сказал Зацвилиховский.

— Ба! Да они в ратной науке ни черта не смыслят! — ответил Заглоба.

Прав оказался все же старик Зацвилиховский. Хмельницкий приступил к регулярной осаде, перерезал все дороги, закрыл все выходы, подступы к пастбищам, понастроил апрошей и шанцев, повел к лагерю хитрые подкопы, но штурмов не прекратил. Он решил взять осажденных измором, дергать их и держать в страхе, не давая сомкнуть глазу и всячески изнуряя, покуда оружие само не выпадет из усталых рук. Вечером он снова ударил на позицию Вишневецкого, но, как и накануне, успеха не добился, да и казаки с меньшею уже шли охотой. На следующий день обстрел не прекращался ни на минуту. Траншеи подведены были уже так близко, что и ружейные пули достигали валов; земляные прикрытия курились с утра до вечера, точно маленькие вулканы. Не настоящее сражение то было, а беспрерывная перестрелка. Осажденные время от времени выскакивали из окопов, и тогда в ход пускались сабли, цепы, косы и пики. Но не успевали положить одних, прикрытия тотчас наново заполнялись. За день у солдат не было ни минуты передышки, а когда наконец дождались вожделенного захода солнца, начался новый яростный приступ — о вылазке нечего было и думать.

Ночью 16 июля два удалых полковника, Гладкий и Небаба, ударили на позицию князя и опять потерпели страшное пораженье. Три тысячи храбрейших казаков полегли на поле, остальные, преследуемые старостой красноставским, в смятении бежали в свой лагерь, бросая оружие и рога с порохом. Не менее печальная участь постигла и Федоренко, который под покровом густого тумана чуть не взял на рассвете город. Оттеснили его немцы Корфа, а староста красноставский и хорунжий Конецпольский, погнавшись следом, почти всех перебили.

Но все это ничто было в сравненье с ужасной бурей, разразившейся над окопами 19 июля. Предыдущей ночью казаки насыпали против позиций Вишневецкого высокий вал и неустанно поливали с него осажденных огнем из пушек крупного калибра, когда же день подошел к концу и первые звезды блеснули на небе, десятки тысяч людей были брошены на приступ. Одновременно вдали показалось с полсотни страшных осадных башен, которые медленно катили к окопам. С боков у них наподобие чудовищных крыльев торчали настилы для преодоления рвов, а верхушки дымились, гудели и сверкали, извергая огонь из легких орудий, пищалей и самопалов. Башни подвигались среди моря голов, словно великаны полковники, то озаряясь красным отблеском пушечных выстрелов, то исчезая в дыму и мраке. Солдаты, указывая на них издалека друг другу, шептали:

— Гуляй-городки пошли! Смелет нас Хмельницкий в ветряках этих.

— Глянь, с каким грохотом катятся: точно громы небесные!

— Из пушек по ним! Из пушек! — раздавались крики.

Княжеские пушкари посылали навстречу страшным машинам ядро за ядром, гранату за гранатой, но увидеть их можно было, лишь когда выстрелы вспарывали темноту, и ядра большей частью не достигали цели.

вернуться

57

был поражен (лат.).