– Эй аббат, ты разве не слышал моего вопроса?

Он резко повернулся к ней.

– Монастырь – не ковчег, не каждый имеет доступ в него, и какое тебе дело до Эммы? Она под покровительством епископа и…

– Ну же, договаривай, – Снэфрид улыбалась в темноте, блестя зубами. – И она нужна вам как заложница? Мало кто об этом знает, что Ролло готов ради нее на все. Какое тебе еще нужно чудо, поп?

Она удалилась, посмеиваясь.

Далмаций тоже заулыбался. Эта женщина хитра, коварна, опасна, но как умна! Она расположила его к себе, заставила прислушаться и дала дельный совет.

Все то время, что аббат шел во дворец епископа, он размышлял об Эмме. Последняя их встреча оставила у него неприятное впечатление. Он пришел во дворец Гвальтельма, где лекари-монахи обрабатывали его рану на голове, когда на него, еще слабого после вскрытия нарыва, прямо-таки с кулаками набросилась Эмма.

– Убийца! – кричала она и отбивалась от удерживавших ее монахов. – Злодей, худший, чем рога дьявола! Ты убил Бьерна, ты наслаждался казнью раненых и связанных. Все, что ты можешь, трус, так это убивать пленных.

Ее уволокли, но в больной голове аббата ее крики еще долго раздавались мучительным звоном. Хотя чего еще ожидать от этой бабы – она уже нормандка и только и думает, что о своих. Дуода позже рассказывала, что Эмма весь день прорыдала, все время вспоминала скальда Бьерна и грозилась, что норманны сумеют отомстить за него.

У Далмация забот хватало и без Эммы, но все же он усилил ее охрану. От этой бешеной девки ожидать можно было чего угодно, даже побега. Конечно, Дуода и пятерых, как Птичка, может заломать, но рыжая девка расположила ее к себе и хитростью обведет вокруг пальца, а Дуода к тому же вся в хлопотах за своего щенка Дюранда. Ведь женщины, когда дело касается их отродья, становятся на редкость бестолковыми. Сегодня он сам был свидетелем этого. А у рыжей к тому же сын остался в Руане. Не дивно, что в ее хорошенькую головку могут прийти мысли о побеге. Поэтому ее охраняли. И не только от Снэфрид.

Епископа Далмаций нашел в соборе. Собор был полон до отказа. Когда Далмаций вошел туда, уже начались ночные песнопения. Уходивший вперед проход нефа и пространство вокруг алтарей были забиты людьми. Горели сотни свечей. Церковные служки собрали их у молящихся и надевали на поставицы в виде остроконечных горок.

Воздух был спертый, тяжелый от запаха горящего воска и дыхания толпы. Религиозный пыл молящихся отчаявшихся людей, пораженных к тому же гибелью своего святого, словно переполнял пространство храма, дрожал в воздухе. Солдаты, нищие, горожане, женщины с детьми – казалось, сегодня весь город пришел сюда, чтобы молить, уповать, ждать чуда.

Далмаций невольно проникся эти чувством, словно что-то дрогнуло внутри, буквально осел на колени, молитвенно сложил руки. Религия для этого вояки в сутане была чем-то, о чем он, отягощенный мирскими заботами, забывал, как, носясь в седле, пропускал проведение службы. Она словно всегда находилась у него за спиной, но он забывал оглядываться. Сейчас же он проникся верой.

– Боже, всеблагой и правый, всякого зрит твое око… Помилосердствуй! О, великий и всемогущий, преклонись ко мне!..

И когда грянул хор, поп подхватил третий псалом Давида, который тот пел, когда бежал от Авессалома.

Рядом закашлялся калека. Кашлял долго, и этим словно вывел Далмация из религиозного транса. «Боже, сколько мне еще надо сделать. Боже, помоги мне!»

Он встал, широко осенив себя ладонью, вышел боковым приделом, переступая через ноги верующих, через тела больных и калек. Запахи толпы смешивались с ароматами курений, гной больных – со смазкой оружия вооруженных вавассоров. Далмаций почти дошел до ризницы, из-за колонны сделал знак епископу. Тот двигался величественно, важно, передал серебряную дарохранительницу клеврету. Весь в усыпанной каменьями ризе, в невысокой раздвоенной посредине митре с драгоценным ободком, обвивающим чело, подошел, опираясь на высокий посох.

– Негоже вам отрывать меня, Далмаций. Люди готовы, и ко времени вергилии[50] черная Мадонна в покрывале предстанет пред очи верующих.

– Очень хорошо, преподобный. Однако Мадонну можно вынести на стену, дабы и язычники узрели ее. Ибо они уже готовы к штурму и завтра нам необходимо чудо Пречистой, чтобы удержать их.

Гвальтельм странно поглядел на аббата.

– Христиане чтут и верят в свою святыню. Как и я, недостойный. Однако эти варвары… Что для нехристей наши святыни?

Греховные слова для иерарха церкви, однако Далмаций согласно кивнул, почти машинально потрогал повязку на лбу.

– Святыня необходима для христиан. Она укрепит их дух и веру. А для язычников мы покажем их рыжую красотку. Пусть сам Роллон увидит, что ждет мать его наследника, ежели он не отступит. Я лично буду идти за ней, направив копье ей в спину. Они уже знают, что я велел казнить людей, и поймут, что меня ничто не остановит. Рискнет ли Роллон своей шлюхой, если поймет, что ей угрожает? Ведь ради нее он готов на все. Ну а если не выйдет… Если меня снимут стрелой, то пусть за меня докончит дело разноглазая язычница и пронзит рыжую острым наконечником. Она не дрогнет!

В его словах были усталость и решительность. Гвальтельм поглядел на него с невольным уважением. Понимал: то, что задумал аббат, может сработать, как и понимал, чем рискует Далмаций, вызывая на себя гнев Роллона.

– Да будет с нами милость небес. Я велю Дуоде, чтобы она приготовила Эмму.

Эмма спала, когда ее растолкали и велели собираться. С удивлением глядела на епископа. Вчера он был сам не свой из-за болезни сына. Сейчас же собран, сосредоточен. Велел Дуоде обрядить пленницу в светлое, броское платье.

– А косы не заплетай. С такой гривой она будет заметнее.

Он вышел, решительный, собранный. Дуода, сама еще сонная и измученная переживаниями за сына, ничего не понимала. Послушно одела молодую женщину в белое платье, расчесала ей волосы. Эмма чутко прислушивалась к шуму города – колокола звучали звонко и торжественно. Когда совсем рассветет, опять будут бить в стену тяжелые камни, и она будет вздрагивать от каждого удара и ожидать то ли освобождения, то ли известия о новых смертях.

Она совсем измучилась за последнее время. Казнен ее друг Бьерн, и эта рана болью утраты еще кровоточит в душе. Ги болен, и тревога за него гнетет. И ноет в сердце тоска за сына, давит напряжение за судьбу Ролло. Да, теперь ей совсем не до смеха, не до веселья. Забытая лира одиноко лежит в углу, а сама Эмма и не припомнит, когда в последний раз улыбалась.

Явился Далмаций, оглядел ее и довольно кивнул. Сам в чешуйчатой кольчуге поверх сутаны, на голове – яйцевидный шлем с широким наносником, словно делящим лицо надвое. Глаза воспалены, на щеках – двухдневная щетина.

– Идем, Птичка. Сегодня многое решится как для тебя, так и для нас.

Эмма еще ничего не понимала. На аббата глядела затравленно, с ненавистью. Он грубо толкнул ее к выходу. Прежней учтивостью не пахло и в помине. Появилась стража. Эмма вздрогнула, увидев среди своих охранников Снэфрид. У той было невозмутимое лицо, но рот так и змеился в подобии улыбки.

Тут Эмма запротестовала, стала требовать объяснений, грозиться, что пожалуется герцогу. Тщетно. Далмаций и бровью не повел, когда Снэфрид навела на Эмму острие меча и кивком головы указала на калитку в ограде сада.

В предутренней мгле гудели колокола. Эмма замерла, увидев, что площадь перед собором полна народу. Разносилось церковное пение, и люди падали на колени, рыдали, протягивая куда-то руки. Эмма сама опустилась на колени, когда увидела процессию со статуей Мадонны. Она была такой крошечной – чуть больше трех локтей, темной, с чеканным профилем, как у римских статуй. И прекрасной. Белое покрывало ниспадало с ее темного образа и, казалось, от него нисходит сияние. Чуть покачиваясь, она плыла на носилках, какие с величайшей осторожностью несли одетые в белые одежды клевреты. Дьяки размахивали дымящимися кадильницами, слышалось пение «Богородица, Дева, радуйся!».

вернуться

50

Вергилия – раннее утреннее богослужение.