Всю жизнь в темноте. Всегда. Нет, даже думать о таком не хочется.
А жизнь делилась надвое. И одна ее часть была полна… красок. Альгирдас понятия не имел, какими бывают краски, просто других слов у него не находилось. Краски. Цвета. Видеть… Как еще объяснить то, что окружало его, пока он жил у наставника Сина? Разноцветные яркие нити, ленты, розетки, узоры и сполохи – ворожба. Слей воедино зрение, осязание и вкус, добавь слух, различающий тончайшие оттенки звучания красок, и тогда, может быть, станет понятно. Мир вокруг Сина был прекрасен и радостен, даже когда наставник наказывал, даже когда оставлял без еды, когда по многу раз заставлял проделывать одни и те же скучные каллиграфические упражнения. Он никогда не переставал ворожить, он жил этим. Волшба и чары были для наставника Сина привычны, как дыхание, и Альгирдас, перебирая рис, чтобы приготовить учителю ужин, выбрав момент, цеплял пальцами тонкие, почти невидимые ниточки… миг, и желтоватые, длинные зерна отделены от мусора и мышиного помета. С шорохом ссыпаются они в глиняную плошку, а мир вспыхивает новыми красками, – спохватившийся наставник пытается понять, как же он пропустил липкую ниточку паутины. И поневоле растягиваются губы в улыбке – это так красиво, когда Син сердится…
Другая часть жизни была черной.
И в первый раз было страшно, очень страшно. Альгирдас был еще слишком мал, чтобы понимать, куда исчезли привычные яркие краски. Были голоса, которые тускло светились: голос отца, голос сестры. И была темнота. Всегда.
Но об этом Альгирдас не рассказывал никому. Только Сину, к которому вернулся через год, и когда пришло время вновь уехать к отцу, взмолился не отправлять его в темноту. Он не мог понять, чем провинился. За что наставник наказывает так страшно и жестоко.
Дурак был. В три года дураком быть простительно, но не при мудром же учителе. В три года уже и соображать пора бы.
Син, спасибо ему, никогда не напоминал об этом.
А Орнольф спросил, – он не боялся спрашивать и в этом был похож на наставников, они тоже не стыдились чужой ущербности. Орнольф спросил, и Альгирдас рассказал ему неожиданно для себя, и даже Син, наверное, удивился бы, узнай он, что Паук приоткрыл для кого-то завесу над окружающей его тьмой. Но Орнольф, он вообще был странный, он зачем-то взялся защищать Альгирдаса от обидчиков, а еще он относился к нему, как… нет, слов было не подобрать… с Орнольфом можно было не стыдиться слепоты и не надо было притворяться таким же, как все. Притворяться все равно не получалось. Будь Альгирдас хоть в тысячу раз лучше других, в ворожбе или в бою, что-то в нем было не так. И это что-то заставляло тех, кто видел его, складывать рогулькой пальцы, шептать «чур меня», отходить подальше, как от больного или проклятого.
Что здесь, что дома – люди одинаковы, неважно, помечены они богами, или нет. Но вот отец никогда не относился к нему как к калеке.
Это Орнольф понимал: какой уж тут калека, когда ему пятеро здоровых парней – на один зуб. И, наверное, он понимал, – во всяком случае, думал, что понимает, – как это важно, когда отец учит тебя всему, что умеет сам. Учит без скидок на ущербность. Он мог представить такое. И мог грустно позавидовать. Конунг Гуннар Бородач не считал нужным тратить время на второго сына.
– С отцом я забываю, что слеп.
С отполированной меди вдруг разбежались яркие солнечные зайчики. Орнольф отвернулся, морща нос. В желтых как мед глазах Хельга сверкало солнце. Он даже не прищурился. И три камешка почти одновременно звякнули в мишень.
Все у него получалось лучше. Орнольфу казалось иногда, что зрение – это помеха.
…И все чаще ловить себя на мысли: «Ему проще, он слепой…»
А однажды брякнуть вслух. И успеть испугаться, что обидел, прежде, чем губы Хельга растянутся в дурашливой радостной ухмылке:
– Ага, рыжий, понял наконец-то!
На языке Ниэв Эйд «рыжий» звучало как «рув». На языке данов – «руд». На языке Паука – «русвас». Похожие слова. А Орнольф действительно был рыжим, ярким, огненным, – мать говорила, что зимой возле них с Дигром можно греться как возле очага. Только они с Жирным Псом даже за столом старались сидеть подальше друг от друга, так, чтобы не было никаких «вы», а были отдельно Орнольф и отдельно Хрольф [3]. Отец дал обоим волчьи имена, – наверное, хотел видеть обоих в своей стае-дружине волчатами, которые когда-нибудь вырастут в матерых волков. Но Орнольф не желал считаться со второй частью своего имени. Первой, орлиной, было вполне достаточно, чтобы быть как можно дальше от ненавистного близнеца. Да и то, какой он Хрольф, Дигр он… даже мать иногда качала головой:
– Ты, сынок, в отца удался, а он у нас тоже не худенький.
Дигр и держался поближе к отцу, что не мешало Орнольфу при любом удобном случае насмешничать над ним. За драки конунг Гуннар сыновей сурово наказывал, но Орнольф-то знал, что слова зачастую бьют побольнее кулаков.
Дигр подобно вору
Хватал все без разбору.
Огню с ним сравниться —
Только осрамиться!
Была б пища только —
Дигр съест хоть сколько!
Хоть и зовут волком,
Может лишь жрать – и только! [4]
Да эльфы с ним, с Дигром! А Эйни вряд ли представлял себе, что такое «рыжий», просто услышал где-то и теперь не упускал случая поддеть. Дразнился, как умел. Он вообще не силен был по части нид или хотя бы просто словесных боев, а языком колоть – это вам не паутину плести, это искусство, – и либо дано от богов, либо нет. Зато Эйни точно знал, когда лучше промолчать, и поэтому если говорил, то всегда метко. Паук, он чувствовал, насколько должна быть натянута нить, чтобы жертва не могла даже трепыхнуться.
Да, паутина бывает и такой. Не только в ворожбе, но и в разговоре, и… в бою.
Осень миновала, пришла зима. В вечно цветущих и плодоносящих садах Ниэв Эйд времена года различались только по календарям, каковых, правда, было великое множество, и все их требовалось знать назубок. К тому дню, когда в тварный мир пришел самайн , и наставники ненадолго отпустили их всех по домам, Эйни уже занял свое место в дружине Орнольфа. У Орнольфа была не свора и не стая – орлы не утки, стаями не летают – у Орнольфа была дружина. Дроттин . И там сначала удивлялись, потом посмеивались, а потом приняли новичка. Не только Эйни, еще трое первогодков прибились к ним. Тоже обычное дело: малышня сначала держится вместе, а потом, так или иначе, разбредается по разным компаниям. Выполняют мелкие поручения, прислуживают, находят среди старших защитников и покровителей и, рано или поздно, друзей. Не будь Эйни слепым, не окажись он сразу в стороне от всех и особенно от сверстников, может, водоворот сложной жизни в Ниэв Эйд вынес бы его вовсе и не к Орнольфу.
Правда, к Жирному Псу Альгирдас бы точно не пришел. Подлости ему не хватало, чтобы в свору попасть.
Так или иначе, в конце весны, перед ежегодными испытаниями, ни Орнольф, ни вся его дружина уже не представляли себя без Эйни… Ох, попробовал бы кто-нибудь, кроме Орнольфа назвать его синицей! Дрался Хельг, наверное, больше, чем все остальные вместе взятые, но зато, еще когда зима была в разгаре, все уже знали: он – Паук! И никак иначе. Ну, можно еще Альгирдас, разумеется. И как только не переиначивали это длинное трудное имя! Но Пауком звали все-таки чаще. На самых разных языках.
Все, кроме Дигра, конечно.
На испытаниях случилась неприятность: Син застукал Орнольфа с приятелями-одногодками на жульничестве в чтении рун. Но вместо того чтобы наказать, не отпустить домой, или еще чего похуже придумать, велел испытания повторить, спросил, где Паук, и ушел. Видимо, за Пауком. Очень уж многообещающе перехватил свой тяжелый посох посередке, это – Эйни рассказывал, – чтобы сразу с двух концов отоварить. Если от первого удара еще можно было увернуться, сохраняя почтительность и словно бы невзначай, то от второго уже никак. Вот еще одно преимущество слепоты: зрячему и в первый раз уворачиваться не пристало, разве что успеть повернуться к наставнику спиной и сделать вид, что не заметил ни его, ни посоха, а словно бы случайно в сторонку шагнул.