Все остальное неважно. Будь у меня сейчас монета, я загадала бы желание, чтобы все это было правдой. Мне хочется верить в это больше всего на свете.

– Тогда зачем ты привез меня сюда? – спрашиваю я.

Он смущенно пожимает плечами.

– Я подумал, было бы нагло с моей стороны рассчитывать, что ты ляжешь со мной спать на первом свидании.

Джош еще не договорил, а я уже зеваю.

– Если сон – это все, на что ты рассчитываешь, тогда я в деле.

– Что ж… – улыбается он, – от верного дела я никогда не отказываюсь.

С этими словами он дал задний ход, мы выехали на дорогу и покатили к его дому.

Глава 38

Настя

Моего первого психотерапевта звали Мэгги Рейнолдс. Она разговаривала со мной, как воспитательница детского сада. Мягко, терпеливо, дружелюбно. Увещевающим тоном. Хотелось дать ей в морду, а ведь мне в ту пору агрессивность еще не была свойственна. Не то что теперь, когда меня бесят все поголовно.

Каждый раз, когда я спрашивала у нее, почему я не могу ничего вспомнить, она отвечала, что это абсолютно естественно. В этом мире все естественно, разве нет? Она сказала, что мой мозг оберегает меня от того, что я еще не готова осознать. Что мой разум никогда не допустит такого стресса, с которым я не могу совладать, и что я вспомню все, когда окрепну. Нужно только набраться терпения. Но как же трудно проявлять терпение, когда у всех остальных его нет.

Пусть все сходились в том, что провал в памяти – естественная реакция организма, однако вопросами-то меня продолжали донимать. И все – полиция, родные, психотерапевты – спрашивали всегда одно и то же. Ты что-нибудь помнишь? И ответ был один и тот же. Нет. Я ничего не помню. Ничего из того, что произошло в тот день.

Но однажды мой разум, очевидно, решил, что я достаточно окрепла, ибо в тот день я вспомнила все, вспомнила и перестала отвечать на вопросы. Думаю, мой мозг переоценил мои силы, однако отключить воспоминания я уже не могла.

Пока память не вернулась, кошмары меня не мучили. Но как только картина случившегося проявилась в сознании, изгнать ее из головы стало невозможно. То событие снилось мне каждую ночь, словно мстило за период забытья. Я просыпалась в поту, дрожащая, в состоянии запомнившегося ужаса, а объяснить никому ничего не могла.

И я стала писать. Выплескивала на бумагу каждую подробность, что сидела в моей голове, чтобы воспоминания оставили меня в покое. Я чувствовала себя преступницей. Будто своим молчанием совершала некое преступление и каждую ночь ждала, что воспоминания призовут меня к ответу, ждала возмездия. Чтобы нейтрализовать их натиск, решила исповедоваться. Каждый вечер писала исповеди в тетради. Слова были жертвоприношением, которое я совершала ежедневно в обмен на спокойный сон, без сновидений.

И они меня ни разу не подвели.

Второй раз за эту неделю мы с Джошем идем на ужин к Лейтонам. Там мы отметили День благодарения, хотя, думаю, будучи некомпанейскими людьми, мы оба с большей радостью остались бы у него дома, заказали бы пиццу, поработали б в гараже. Но миссис Лейтон отказов не принимает. Ее приглашение было не просьбой, а требованием. И сам ужин не шел ни в какое сравнение с воскресными вечерними трапезами. На нем присутствовали бабушки, дедушки, двоюродные братья и сестры, тети и дяди и такие одиночки, как мы с Джошем. Почти весь вечер мы прятались в комнате Дрю, потому что Джош, как и я, ненавидит обниматься, а все эти люди без обнимашек просто жить не могут. Все поголовно.

Когда мы сели за стол, с фарфоровой посудой, вазой с цветами в центре, салфетками, сложенными в форме лебедей, я засняла это на телефон и отослала маме, дабы она увидела, что я в праздник не одна. Не знаю, обрадовалась ли она. Праздничное застолье чужой семьи, наверно, не великое утешение.

В школе всю неделю каникулы, поэтому последние девять дней, не считая Дня благодарения, мы только тем и занимаемся, что мастерим. Погода чудесная, влажность низкая, я работаю на свежем воздухе, покрываю лаком изделия Джоша. Мы наконец-то выяснили, что это у меня получается лучше, чем у него. Он не возражает: полировать ему нравится еще меньше, чем шлифовать.

Мы ездим только к Дрю, в продовольственный и хозяйственный магазины. Почти целый день мастерим мебель. В три часа идем смотреть любимый сериал Джоша – «Больницу», готовим ужин, потом снова работаем в гараже, потом совершаем пробежку и ложимся спать.

Это была идеальная неделя. Жаль, что уже воскресенье.

– Сегодня за музыку отвечает папа. – У миссис Лейтон в одной руке поднос с дважды запеченным картофелем, в другой – графин воды.

– А разве не Дрю? – спрашивает Сара, кладя на стол последние приборы.

– Зря стараешься. Дрю – на следующей неделе. Сегодня моя очередь. – Подтрунивая над дочерью, мистер Лейтон разражается неистовым смехом, и я улыбаюсь: мой папа тоже сморозил бы нечто подобное. Мистер Лейтон открывает шкафчик, забитый компакт-дисками, просматривает их, вытаскивает один и вставляет в стереопроигрыватель.

Услышав первые звуки, я понимаю, что он поставил сонату Гайдна. Ту самую, что я знаю наизусть. Ту самую, что репетировала тысячу раз, готовясь к прослушиванию, которое должно было состояться в тот день в школе. Ту самую, что стала лейтмотивом моей гибели. Эту музыку мы и слушаем во время воскресного ужина. Мелодию моей смерти.

Я не слышала ее с того самого дня. С тех пор, как последний раз играла перед выходом из дома. С тех пор, как сама напевала по дороге в школу. Я и сейчас ее не слышу. Нет, я не делаю ничего ошеломляющего: не роняю тарелку, не теряю самообладание, не устремляюсь из комнаты. Я просто перестаю дышать.

Я иду, напеваю про себя, воспроизвожу в голове каждую ноту. Я не нервничаю, потому что это всего лишь звукозапись, и, если напортачу, перезапишу снова – и не раз, если придется, пока не останусь довольна. Записывать меня будет Ник Керриган, а я ему нравлюсь, и он будет торчать в музыкальной студии столько, сколько потребуется. Он сам так сказал. Мне он тоже симпатичен, так что все в порядке. Я смотрю на свои руки, проверяю, в какой они форме, ровно ли подстрижены ногти. А потом вдруг передо мной вырастает какой-то парень. Он улыбается, но вид у него не дружелюбный. В глазах – угроза. Однако я улыбаюсь в ответ, здороваюсь и иду мимо. А он внезапно хватает меня за руку, до боли стискивает ее. Я оборачиваюсь, но сказать ничего не успеваю: он бьет меня кулаком в лицо. Я падаю, и он куда-то меня тащит. Потом я уже не на земле, он рывком за волосы поднимает меня на ноги. Говорит, что это все из-за меня. Обзывает меня русской шлюхой, велит стоять. Только зачем, если снова сбивает с ног? Во рту у меня кровь и песок, и я уже не помню, как кричать. Даже не помню, как дышать. Неужели я русская? Нет, вряд ли. За что этот парень ненавидит меня? Он столько раз со всей силы дергал меня за волосы, что частично содрал скальп. В один глаз затекает кровь, я им больше не вижу. Должно быть, он устал поднимать меня на ноги, теперь он оставляет меня на земле и принимается пинать. Наносит удары – много раз, я сбилась со счета – в живот, в грудь. Пару раз ударил между ног. Кажется, я слышу хруст ребер. Не знаю, долго ли он меня бил. Должно быть, целую вечность. Я больше ничего не чувствую. Даже боли. Левым глазом пока вижу. На земле, не знаю, как далеко от меня, лежит одна из моих перламутровых пуговиц. Солнце светит на нее, и она переливается разными цветами, и это так красиво, что мне хочется взять ее в руку. Если смогу дотянуться до нее, все будет хорошо. Думаю, парень все еще пинает меня, а моя рука тянется к пуговице, но я не могу ее достать. Все замирает, кроме его дыхания. Я вижу его ботинки возле своей ладони. Потом вообще ничего не вижу, меня окутывает мрак, я больше не чувствую своего тела. Последнее, что я слышу, – хруст костей моей раздавленной руки. Потом – пустота.