Аркадий Фидлер

Ориноко

ГОРА ГРИФОВ

В течение двух суток после того, как мы покинули остров, корабль наш держал курс строго на восток. Океан был пуст — нигде ни одного корабля, и это немало нас радовало. Ветер дул с северо-востока, и, хотя парусами управляли руки неопытные, а встречные морские течения затрудняли плавание, шхуна легко скользила по волнам и заметно продвигалась вперед.

Все два дня мы не теряли из виду материка, простиравшегося на юге волнистой линией; побережье этой части Южной Америки, а говоря точнее — Венесуэлы, было гористым.

Вождь Манаури и его воины старались рассмотреть на далекой земле знакомую вершину, у подножия которой, как они уверяли, лежали их селения. Вершина эта именовалась горой Грифов.

— Разве можно узнать ее на таком расстоянии? — выразил я сомнение. — От Большой земли нас отделяет много миль. Все горы там кажутся одинаковыми.

— Мы узнаем, Ян, нашу гору, мы сразу узнаем! — ответил Манаури по-аравакски, а мои юные друзья, Арнак и Вагура, как обычно, перевели мне слова вождя на английский.

— Не подойти ли нам ближе к берегу? — предложил я.

— Не надо! Ближе могут быть подводные скалы. Вершину Грифов мы узнаем и отсюда.

Надо ли говорить, с каким усердием высматривали мы эту вершину — предвестницу лучших дней, рассчитывая, что там, в селениях араваков, придет конец нашим бедам. Там мои друзья-индейцы окажутся среди своих, а шестеро негров найдут у дружественного племени защиту и гостеприимство. А я? Я уповал на то, что, оказавшись на Южноамериканском материке, смогу легко с помощью индейцев добраться до английских островов Карибского моря. Я надеялся, что индейцы не обманут моих надежд и помогут мне охотно, от чистого сердца; тяжкие испытания последней недели связали нас верной, до гробовой доски, дружбой.

Солнце клонилось к западу, когда на шхуне поднялся вдруг радостный переполох. Все бросились на нос корабля и оттуда всматривались вперед, указывая руками куда-то вдаль. В синей дымке далеко впереди на берегу вырисовывались очертания горной вершины причудливой формы. Крутой склон с одной стороны и пологий — с противоположной делали ее похожей на огромный, устремленный ввысь клюв какой-то хищной птицы.

— Гора Грифов! — раздавались возбужденные голоса.

Ко мне, стоявшему на руле, подошел вождь Манаури, а вслед за ним толпой и все остальные: Арнак, Вагура, Ласана, индейцы, негры. Лица их выражали столько радости, столько счастья, что и мне невольно передалось всеобщее возбуждение.

— Правь к ней! — только и смог вымолвить Манаури. — Ян! — торжественным тоном произнес он. — Ты наш брат, и мы любим тебя! Тебе мы обязаны своим спасением на острове. Твой разум и твои ружья победили наших преследователей-испанцев. Дружба твоя вернула нас к жизни. Ты, великий воин своего народа, не можешь пока вернуться к своим, и мы просим тебя от чистого сердца: останься у нас! Останься навсегда!

Среди всеобщего радостного оживления все присутствующие встретили его слова горячим одобрением.

— Сердечно благодарю вас за даруемое мне гостеприимство, но, к сожалению, я не могу им воспользоваться, — ответил я твердо. — Я пробуду у вас не дольше, чем потребуется для подготовки моего отъезда на английские острова. Могу ли я рассчитывать па вашу помощь, Манаури?

— Ты — наш брат! — ответил вождь. — Мы сделаем все, о чем ты попросишь…

Вершину Грифов мы увидели, когда до нее оставалось еще немало миль, и лишь после многих часов плавания приблизились наконец к ее подножию. К этому времени солнце уже заходило и близился вечер. До ближайшего селения араваков, лежавшего на берегу лагуны в устье реки по той стороне горы, оставалось плыть еще добрых два часа при попутном ветре и хорошей видимости, а тут, как назло, и ветер под вечер стих, и стали быстро сгущаться сумерки. Не оставалось иного выхода, как подплыть поближе к горе и бросить вблизи от берега на ночь якорь. Индейцы знали здесь каждую пядь морского дна, но предпочитали дождаться рассвета я лишь при свете дня ввести шхуну в залив.

Совсем стемнело, и лишь звезды светили нам, когда мы покончили наконец со всеми делами и встали на якорь. Никто, кроме детей, и не подумал отправляться на отдых — предстоящий день будоражил всех одинаково: и негров, и индейцев, и меня.

Еще до наступления темноты индейцы надеялись обнаружить в море или на берегу хоть какие-нибудь признаки человеческой жизни — хотя бы лодки рыбаков, вышедших на ловлю, — но зрение они напрягали напрасно.

— Это непонятно, — поделился со мной недоуменном Манаури. — Я хорошо помню, как было прежде, — под вечер рыбаки всегда выходили в море.

— Вероятнее всего, они выходили и сегодня, — высказал я предположение.

— Мы их не видим.

— Просто они, наверно, заметили нас раньше, чем мы их, и, опасаясь чужих людей на шхуне, укрыли свои лодки в бухте.

— Может ли так быть? — задумался вождь.

И тут я вдруг заметил, что в волнении говорю с Манаури по-аравакски. Наверно, я безбожно коверкал слова, по, как бы там ни было, говорил и совсем неплохо понимал все, что говорит Манаури. Как же так, я, англичанин, точнее говоря, вирджинский англичанин польского происхождения,

— и вдруг по-аравакски! Как это? Откуда? Ни разу до этой минуты мне не приходило в голову, что я знаю аравакский язык. Впрочем, никакого колдовства тут, вероятно, не было, и все объяснялось очень просто: живя вместе с Арнаком и Вагурой на необитаемом острове более года, я постоянно изъяснялся с ними на английском языке, которым достаточно хорошо владели оба юноши. Но между собой молодые индейцы говорили исключительно на своем родном языке, притом ничуть не смущаясь моим присутствием. Бессознательно я улавливал чужую речь, и притом так успешно, что постепенно, не отдавая себе даже в этом отчета, стал понимать отдельные слова, а потом и целые фразы. Я мало придавал всему этому значения и потому знания обретал незаметно, исподволь, как бы скрытым путем, но вот, когда возникла потребность, знания эти пробились наружу и полностью проявились. В обстановке всеобщего возбуждения никто этого не заметил, кроме меня самого.

Люди на палубе, привольно расположившись группами, вполголоса переговаривались, впадая порой в долгое молчание. И тогда чуткое ухо легко выхватывало звуки, доносившиеся с материка. До берега было не больше пятидесяти-шестидесяти саженей, и до слуха долетали голоса ночных джунглей, а чуть ближе — шум ленивой морской волны, ласково бившей изредка о прибрежный песок. Еще при свете дня я убедился, что растительность здесь была очень похожа на ту, среди которой мне довелось жить на острове: не сплошной непроходимый лес, а высокий кустарник, сухой и колючий, перемежающийся зарослями знакомых мне кактусов и агав, среди которых лишь изредка кое-где возносились стройные пальмы и другие высокоствольные деревья. Отзвуки ночной жизни природы, доносившиеся оттуда, были почти такими же, как и в дебрях моего острова, но насколько же глубже проникали они в душу! Непередаваемым волнением теснили они сердце, будоражили воображение. И я понимал отчего — звуки эти исходили от таинственной огромной земли, покрытой где-то в глубине непроходимыми джунглями, изрезанной руслами громадных рек, от земли, по которой бродили неведомые племена диких туземцев, где жестокие испанцы и португальцы основывали города и беспощадным мечом утверждали свои законы и свою религию. Одним словом, это были звуки земли, сулившей грозное будущее, полное неведомых приключений и опасностей.

Вождь Манаури, Арнак и Вагура сидели рядом со мной. Сгорая от любопытства поскорее узнать, что ждет меня завтра, я стал расспрашивать вождя о селениях араваков. С удивлением я узнал, что деревень здесь было немного, всего пять.

— Только пять селений? И больше нет?

— Здесь нет.

— Зато, наверное, это очень большие селения?

— Есть и большие, есть и маленькие. В моей деревне, одной из самых больших, при мне жили почти три раза по сто человек.