— А вот как это сказать, товарищ капитан второго ранга?.. Пожалуй, не поймет…
Но старик, видно, прекрасно понял перевод Агеева. Его глаза засинели еще больше.
На вершине тропинки возникла фигура хранительницы музея. Она взмахнула платком, что-то прокричала.
— Говорит, уехали американцы. Приглашает в дом, — сказал штурман.
— Ну, пошли, товарищи, — торопливо бросил старший механик.
— Но в чем тут дело, мичман? — спросил, не трогаясь с места, Курнаков.
Старый норвежец стоял неподвижно, дымил трубкой, поглядывая из-под желтоватых, щетинящихся у переносья бровей. Парень в шляпе весь как-то осел, второй молодой норвежец по-прежнему крепко держал его за локоть.
Старик произнес несколько фраз.
— А это, товарищи, отец с сыновьями, — пояснил Агеев. — Только, выходит, неудачливый у него один сынок. Под влияние фашистских элементов попал. Нынче напоили его в порту, чтобы он за нами погнался, какую-нибудь провокацию учинил. А старик с другим сыном его по дороге настиг, мозги ему, так сказать, вправляет. Стыдил почем зря, пока они по тропинке спускались. А второй сын, видите, с отцом заодно.
— Москва! — сказал старик и прижал к груди жилистую, широкую руку. — Слава! — отчетливо произнес он, кивая на второго сына, что-то объясняя по-норвежски.
— Этот его сын, дескать, гарпунером ходил в Антарктику с нашей китобойной флотилией «Слава», со многими русскими дружил, — переводил Агеев.
— Слава! — повторил молодой норвежец. Он чувствовал себя явно неловко, с извиняющейся усмешкой встряхнул тяжело обвисшего, окончательно захмелевшего брата.
Старик заговорил снова.
— Просит он извиненья, — переводил мичман. — И предостерегает нас… Против какой-то ловушки, что ли… Слышите, повторяет: «фаре, снаре» — это значит «опасность, западня».
— Фрюгте фор, — раздельно сказал старик.
— «Фрюгте фор» — это значит «берегитесь».
— Кого беречься? Чего? — резко спросил штурман. Агеев повторил вопрос по-норвежски.
Старик бросил короткий ответ, снова стал дымить трубкой.
— Он говорит — я не знаю. Хердовцы снова поднимают голову. О каких-то зебрах сказал… — переводил Агеев.
— А-а, зебры… Я читал… Так норвежцы называют фашистов-хердовцев, которые теперь маскируются под патриотов, — совсем помрачнел Курнаков. — Ну вот что, мичман, нам здесь вести такие разговоры не к лицу. Переведите ему — теперь мир, война окончена. Мы здесь мимоходом, как друзья, ни с кем больше не воюем.
С видимым удовольствием мичман перевел эти слова. Лицо молодого норвежца прояснилось. Старик упрямо потряс головой, заговорил.
— Он говорит, — перевел Агеев, — у советских людей здесь больше друзей, чем врагов, но есть и враги. Говорит: «фрюгте фор» — «берегитесь».
— Коротко и неясно, — сухо сказал Курнаков. — Не нравится мне вся эта история, мичман. Поблагодарите его, но скажите: «Здесь, в дружественной, мирной Норвегии, мы не опасаемся ничего». Пригласите его вместе с нами осмотреть музей Грига.
— Не хочет он с нами идти, товарищ капитан второго ранга. Говорит — лучше, чтоб не видели нас вместе.
— В таком случае пойдемте, мичман. Не нравится мне вся эта история.
Их встретила тишина двух просторных, облицованных светлым деревом комнат. Резная деревянная мебель кустарной работы стояла кругом, поблескивало стекло книжного шкафа. Чернел полированной крышкой большой концертный рояль с придвинутой к нему длинной, покрытой ковриком скамьей.
Почтительно, говоря вполголоса, осматривали музей советские моряки. Курнаков подошел к книжному шкафу.
— Жизнь и письма Петра Ильича Чайковского, — перевел он вслух надпись на корешке одной из книг. Дверца шкафа была полураскрыта, будто Григ только что вынимал эту книгу о своем гениальном русском друге.
Старший механик стоял около рояля, глядел с благоговением. Чего бы ни дал, чтобы прикоснуться к клавишам, на которые так часто ложились пальцы Эдварда Грига! Но крышка была опущена. Приподнять бы ее, хотя бы взглянуть на клавиши!
— Переведите, Семен Ильич, спросите, открыть рояль можно? — сказал наконец старший механик.
Хранительница музея, присевшая в углу комнаты у столика с веерами открыток — видов музея, с готовностью кивнула. Трепещущими от благоговения пальцами Тихон Матвеевич коснулся полированной поверхности, поднял крышку и отшатнулся, будто увидел ядовитую змею.
На слоновой кости клавишей лежала горка пепла и позолоченный окурок сигареты, видимо притушенный, брошенный здесь одним из туристов…
— Вот дела-то какие, Тихон Матвеевич, — выйдя на чистый лесной воздух, остановившись рядом со старшим механиком, сказал Агеев. Тихон Матвеевич молчал, опустив голову, сжав в кулаки большие, жилистые руки. — И тут, значит, они себя показали… А к слову сказать… — мичман коротко передал разговор с норвежцем, его предупреждение.
— Варвары! — взорвался старший механик. Полнота чувств требовала выхода, и Тихон Матвеевич был рад, когда, вскинув глаза, встретил понимающий, сочувственный взгляд мичмана. — Какое надругательство над искусством! А что касается этого предупреждения… Вы вот что, поговорите с сигнальщиком нашим — Фроловым. Видел он, что какой-то тип подходил к борту «Прончищева», мигал кому-то… Всего можно ждать от таких изуверов.
— Да, Фролов мне уже сказал… И будто бы, Тихон Матвеевич, прямо на вас смотрел тот парень. Я подумал — не знакомый ли вас вызывал на пирс, может, с какого другого корабля?
— Нет здесь у меня знакомых, — буркнул старший механик.
— А если не вам он мигал — стало быть, еще кто стоял на баке?
Тихон Матвеевич пожал плечами.
— А Димка Фролов говорит: будто тогда, на баке, что-то вас расстроило шибко.
Старший механик, насупившись, молчал.
— Учтите тот факт, Тихон Матвеевич, — сказал, тоже помолчав, Агеев, — здесь, в секторе капиталистических стран, должны мы, советские люди, стоять сердце к сердцу, ничего не таить друг от дружки. Да и народ говорит: куда правда ни свернет, а с ней не разминешься.
— Ничего я от вас не таю! — взорвался Тихон Матвеевич.
Мичман молчал, задумчиво грыз травинку.
— И, если хотите знать, это глубоко частное, личное дело…
Тихон Матвеевич покраснел раздраженно, прижал к груди трепещущую ладонь:
— Но в конце концов я должен быть как-то огражден… У меня трудная работа. Уверяю вас — я не подавал повода для этого преследования.
— Так почему же он преследует вас? — спросил боцман.
— Какой такой он? Она! Глафира эта! Ходит за мной по пятам, навязывает свои чувства. Я уверен — пластинку похитила она.
— Пластинку? — удивился Агеев.
— Да, патефонную пластинку «Инвенции Баха». — Тихон Матвеевич сказал это неохотно, словно жалел, что проговорился… — Но заметьте, я не хочу затевать скандал. Хотел было заявить об этом замполиту, но потом решил пренебречь.
— Зачем бы ей пластинку у вас красть?
— Не знаю. Во всяком случае, заходила как-то ко мне в каюту — и после этого пропала эта редкая запись, которую успел проиграть всего лишь один раз. С тех пор не оставляю в двери ключа.
— А с ней вы не объяснились о пропаже?
— Пробовал… Сегодня, как раз перед поездкой сюда… Но она опять начала о любви. Я, правда, вдовец, но это не дает ей права… Я выскочил на бак, как из бани… Запугала меня женщина эта!
— А вы где на баке стояли — у трапа или ближе к якорь-цепям? — без видимой связи с предыдущим, с интересом спросил Агеев.
— У самого трапа стоял… — большим платком Тихон Матвеевич стирал с лица пот.
— Он взглянул на мичмана — и поразился. Напряженная настороженность сошла с лица Агеева, сменилась доброй, мягкой, почти мечтательной усмешкой.
— Стало быть, он в иллюминатор смотрел, — сказал мичман.
— При чем здесь иллюминатор?
— Под баком, как раз где вы стояли, — каютка-буфет. Там, верно, Татьяна Петровна хозяйством занималась, — пояснил чуть застенчиво Агеев. — Ну этот парень, ясно, и засмотрелся на нее с пирса. И подмигнул ей… Может быть, таким манером познакомиться хотел — как малокультурный европеец. Дело объяснимое: кто такую девушку увидит — каждого к ней потянет.