«Я почему-то устал, — говорит он себе, — но все же начну десятую книгу «Метаморфоз».

…После, шафранным плащом облаченный, по бездне воздушной
Вновь отлетел Гименей, к берегам отдаленным кинонов
Мчится — его не к добру призывает там голос Орфея…[26]

Но почему погасли светильники? Что случилось? Откуда в теплом доме снежный вихрь? Он проснулся от страшного холода. Распахнута дверь, ветер намел снег за порог дома. «Так то был сон! Как давно покинут мой прекрасный дом. Сон подарил мне мгновенную радость. Как случилось, что с такой явью вернулся ко мне мой дом? Мой Рим? Я так жаждал этого и так давно не получал этой отрады. Возложу венок из сухих трав у маленького изображения Юпитера. В душе моей еще хранится крошечка тепла. Но еще страшнее действительность после этого сладкого сна. Сердце сжимается от непрестанного завывания, от вихрей снега и тоски. Оно устало. Я стар и болен. Я так одинок! Зачем я сжег «Метаморфозы»? С ними мне было бы легче. Какое блаженство я испытал сейчас во сне, когда память вернула мне начало десятой книги. Зачем я сжег?.. Впрочем, надо быть справедливым. Ведь книга эта возрождена Фабией и друзьями. Они писали о том, как собирали по строчкам его сокровище, загубленное в минуту отчаяния. Книга не отработана до конца. Она далека от совершенства, но она служит людям. В списках она ходит по Риму и нравится читателям. «Метаморфозы» дают пищу мыслям и душе. Пусть хоть это будет твоим утешением, Назон».

Весь продрогший, он поднялся со своей скрипучей скамьи, прикрыл дверь и подбросил хворост в огонь. За окном виден проблеск рассвета, а ветер не унимается. Как тоскливо он завывает, наметая сугробы.

Зима выдалась лютая. Сильные морозы и снегопады, сопровождаемые ветрами, сделали жизнь еще более трудной. Круглые сутки надо поддерживать огонь в печурке. Дым стелется под потолком, слезятся глаза, мучает удушье. Сегодня он не сможет писать, болят глаза. Но если не писать, то как он проведет свой день, больной, в одиночестве и холоде? Слишком много несчастий обрушилось на него. Словно недостаточно душевной муки, его мучают болезни. Зимой он едва передвигается, опухли ноги, болит все тело. Трудно подняться. Но ведь надо топить печурку. Хорошо, если принесет хворост соседка-скифянка. Еще есть у него друзья среди рыбаков. Он полюбил их. Так радушно они его встречают на берегу, когда он приходит посмотреть, хорош ли улов рыбы, и долго ведет с ними беседу.

Как обидно, что нечем лечить простуду. Ему надо поправиться. Уйдут холода, настанут весенние дни, растопят льды, и тогда можно будет ждать корабль. А вдруг приплывет из Италии, с доброй вестью? Нет, не освобождения ждет он сейчас, на десятом году своего изгнания. Он ждет небольшой милости императора: перевода в другой город, самый маленький городок, где тепло и ясно, где нет таких морозов. Ах, если бы итальянский городок! Там все вокруг него будут говорить на латыни. Одна музыка родного языка принесет ему исцеление. Душа его воспрянет. Друзья навестят его. Фабия, счастливая, может быть поседевшая, но, как и прежде, красивая, на крыльях прилетит к нему. И он, уже седой старик, совсем больной, но счастливый, скажет ей: «Любовь моя по-прежнему сильна! Но как случилось, Фабия, что я целых десять лет не получал обещанной мне помощи? Возможно ли, что ты за эти годы так и не смогла увидеть императора и замолвить за меня словечко?»

Скажет ли он ей об этом? Упрекнет ли друзей? Сколько раз он обращался к друзьям со строками своих скорбных элегий! В своем послании Котте Максиму он просил: «Красноречивый Максим, вступись, тронь сердце Цезаря. Цезарь не знал этого сурового края, иначе он бы не послал сюда поэта… «Проси безопасного места! — молил он Фабию. — Я прошу смерти, но хочу лежать в родной земле».

Как-то в минуту безысходной тоски он написал Котте Максиму:

…Стыдно даже сказать, но правду молчаньем не скроешь:
Нынче в обычай вошло дружбу по пользе ценить,
«Выгода — прежде, а честь — потом», — толпа рассуждает;
Счастье, сменяясь бедой, дружбу сменяет враждой.
Трудно найти одного из тысячи, кто бы признался,
Что добродетель сама служит наградой себе.
Добрая слава — и та без приплаты людей не волнует:
Стыдно честными быть, ежели нечего взять.
Все, что прибыльно, — мило: отнимешь надежду на прибыль —
Разом поймешь: никому дружба твоя не нужна.
Нужен только доход — тут никто ничего не упустит,
Каждый считает свое, жадные пальцы загнув,
Дружба, которая прежде божественным чтилась почетом,
Нынче пошла с торгов, словно продажная тварь…[27]

Может быть, не надо было так резко и откровенно говорить об этом? Но без этого им не понять меру его страданий.

Он прикрылся звериной шкурой, сомкнул веки и вспомнил свой сладостный сон. Побыть бы еще мгновение в своем милом доме. Пусть вернется благостный сон. Он ждет, а сон не идет к нему. По телу разлилась немыслимая усталость. Он не сможет подняться к печурке. Если никто не войдет к нему, он замерзнет. Мысли путаются. Он задремал и сквозь дрему услышал стук двери и шаги. Он понял: пришел его добрый друг, старый рыбак. Он принес хворост и теперь ломает ветки и сует в печурку.

— Ты болен? — спрашивает он Овидия. — Не печалься, я устрою тебе скифскую баню, и ты быстро поправишься. Я принесу пару больших камней, раскалю их в печке, устрою тебе маленький шатер, сложу туда камни и посыплю их семенем конопли. Пойдет густой жирный пар. Ты прогреешься в этом шатре и, право же, вскоре забудешь о своей простуде.

— Благодарю тебя, добрый человек, — отвечает Назон. Он уже совсем проснулся, обрадовался другу. Разговор о скифской бане позабавил его. Поэт улыбается, но тут же просит не устраивать шатра с раскаленными камнями. Он боится еще большей простуды. — Лучше принеси мне настой диких трав, помнишь, они помогли мне, — говорит он старику.

Поставив котелок с водой на огонь, старик усаживается на деревянной чурке, брошенной у печки. Он внимательно рассматривает фигурку Юпитера, стоявшую на столе, и букетик увядших полевых цветов, положенных рядом.

Старик растрогал поэта до слез. Он вспомнил строки, посланные как-то Тутикану:

В горькой моей судьбе вы меня обласкали, томиты,
Видно, у вас в крови эллинская доброта.
Даже родной Сульмон, родное племя пелигнов,
Не проявили б ко мне столько участья в беде[28].

Он переводит стихи на сарматский и читает старику. Тот низко кланяется.

— Какие хорошие слова ты нашел, чужеземец, — говорит старик. И лицо его светлеет. — Я принесу тебе лучшие на свете целебные травы, ты выздоровеешь. Хочешь рыбьего отвару?

Трещат сучья в маленькой печурке. В комнате стало тепло. Оттаяло окошко, и дневной свет проник в дом.

— Пока ты готовишь питье, — говорит Овидий старику, — я немного попишу. Подай мне со стола мой свиток.

Книги надежней гробниц увековечат певца.
Мне повредили они, но верю: они прославят
Имя его и дадут вечную жизнь и творцу[29].

ДОРИОН В ТОМАХ

Шел пятый год пребывания Дориона в Пантикапее. Осуществилась его мечта. Он стал преподавателем философии и пользовался большим уважением учеников. Нельзя сказать, что он создал свою школу, но он хорошо изучил труды великих мыслителей. Он любил философию и преподавал с увлечением. Со временем он занял почетное место в городе. О нем говорили, что он превосходит многих греков, прибывших сюда с той же целью. Фемистокл гордился сыном и не раз говорил о нем своему другу Гордию.