— Сила! А! — кричал он, очень довольный.

Собрались все и стали собирать отдельные деревяшки в комплекс руководящей мебели. Люся, как единственная женщина, сидела в кресле и наблюдала.

Она смотрела на Начальника, — впрочем, какой он ей начальник, она же его любит, а он ее. И все-таки Начальник. И вся, ну не вся, но все-таки вся сила в том, что, несмотря на их отношения, он мог при всех, и в кабинете, и на операции, так ей выдать, что неделю будет нехорошо. А вечером в тот же день, дома у нее, он был мил, очарователен, любим, как будто ничего не было. И все проходило. Бывало обидно, что он так легко может поставить «общественное выше личного», а где же личность, где же чувство, что же он — работающая машина, можно ли так; но когда не на работе — личное становилось выше общественного, ей так было хорошо, — она сразу начинала понимать, что иначе нельзя, все правильно. Она забывала все обидные слова, которые больно били всегда по самому уязвимому месту, которые уже в силу своей обидности переставали быть справедливыми. И если удавалось сказать ему об этом на работе, наедине, он тут же выдавал по-простому, без домашней лирики:

— Да. Здесь я считаю. И это нужно. Это дело, а не треп, не эмоции. Дело — это прежде всего расчет. Справедливости ищешь? Для дела нет справедливости. И справедливого суда на работе не будет. Запомни — здесь Шемякин суд. Я — начальник, и я один решаю. Тогда, и только тогда, будет порядок.

В общем-то, он, может быть, и прав. Дело-то должно идти вперед. Но однажды она ему вставила нечто об этике человеческих взаимоотношений, нечто вроде того, что, если, по твоим представлениям, этого не может быть, значит, этому должно мешать и не пускать. Так думать не годится. Отсюда все коллизии и конфликты. Это неправильная этика. Впрочем, сказала она тогда, этика не должна иметь прилагательного.

Неизвестно, как бы он ей ответил один на один, — в этот момент кто-то вошел в кабинет, и он рявкнул: «Моя этика — это мой образ существования, способ и вид сосуществования, взаимодействия с миром в целях более успешного и действенного собственного существования, а его преобразования. Да, да! И, преобразуя его, я иногда решаю за тебя — что делать!» И, как всегда, даже ей — по самому на сегодня больному месту: «Ты ошиблась в диагнозе, неправильно приклеила больному ярлык рака желудка — будешь за это бита. Моя этика требует твоего наказания за напрасную операцию. Что ж! Я вынужден решать за тебя, ты оказалась несостоятельной».

Была высказана формула, да еще при людях, да еще подтвержденная фактом. Спорить было бессмысленно, да она и не уверена была в своей правоте. И глобально, и тем более неправа была в конкретном случае том. Дело-то он делает неплохо.

А дома на эту тему говорить не особенно хотелось. Дома у нее он говорил иначе. То ли не считал себя на посту, то ли не чувствовал себя у руля, то ли просто очень личное очень размягчало. Все же как-то дома она ему сказала:

— Почему ты не думаешь, что можешь быть прав и ты, и кто-нибудь другой, думающий иначе?

Он ответил: «Знаешь, думаю, но почему-то не сразу и поздно. Уже поздно. Когда мне говорят, возражают, а то и, упаси бог, обвиняют, упрекают — первая реакция: ответить, спорить, оправдаться, обвинить, нападать — и лишь потом какая-нибудь там третья, седьмая реакция — ставлю себя на место собеседника и нахожу многое, оправдывающее его, и даже естественное, и даже единственно правильное, что побудило его говорить или делать именно так, и не иначе. А потом еще реакция: „А я?! Но я ж, Начальник, уже сказал…“ — и дальше за меня работает машина, уже иначе не могу. Поэтому и потом я в себе ощущаю гада — но что толку?» Так она слышала.

Люся любила его и за этот жесткий, может быть даже жестокий, самоанализ, и жалела, что это пока только на словах. Но уже есть слова. Все-таки не каждый может так не оправдывать себя, особенно в разговоре с женщиной, когда многие, наоборот, хотят казаться лучше, чем есть, и лучше, чем они сами себя расценивают на самом деле. Так она думала.

Люся любила на него смотреть в деле. На операциях, когда отвлекалась от его крика, от его слов, когда удавалось все свое внимание заполнить лишь его руками. А когда они собирали столы, шкафы и кресла, он и здесь проявил свои руки с лучшей стороны. Не подходили какие-то шпонки — из операционной принесли сверла для трепанации черепа, и он очень ловко и точно сделал новые отверстия. Не совпадали какие-то отверстия с болтами — он очень ловко переделал все как надо. Он особенно выигрышно выглядел на фоне своих подобострастно ползающих по полу помощников, которые лишь подавали ему оттуда, снизу, то одно, то другое, а сами ничего не могли сделать. Так она видела. Правда, она помнила его любимое изречение: «Дисциплина — это осознанная необходимость казаться чуть глупее своего начальника». Может быть, это они просто хорошо все усвоили, но, так или иначе, на него приятно было смотреть, а на них — нет. Все было хорошо в нем. И фигура. И ловкость. И решительность в лице. И легкая седина на голове. И вообще она его любила и не желала ни в чем разбираться объективно. Других таких же она не знала. Так сказать, интегрально все ее знакомые ему, безусловно, уступали.

— Людмила Аркадьевна, ваш больной умер.

Люся выбежала из кабинета. Никто там даже не заметил. Больной был обычный. Операция обычная. Ничего особенного. И вот опять эта злосчастная эмболия легочной артерии. На двенадцатый день после операции молодой человек исчез с белого света. С ума сойти! Выбежала она, конечно, зря. Больной был безнадежно мертв. Его уже пытались оживлять — все напрасно.

А через несколько дней была жалоба. Конечно, можно понять жену. Молодой человек лег в больницу для пустяковой, казалось бы, операции, и вдруг… Естественно, чаще всего так и бывает — хочется искать чью-то вину. Недаром все ж говорят, что нет пустяковых операций.

Шофер опять:

— Вы говорите, планировать…

— Я не говорю — планировать. Знаете, один английский писатель сказал, что планы — это игры-головоломки, от которых устанешь раньше, чем успеешь свести концы с концами.

— Вот именно. Я тут к брату на свадьбу в Ленинград летал. Кончил утром работу, чуть поспал и поехал в Шереметьево. Билет был, ехал так, чтобы успеть к загсу, к пяти. Все рассчитал. А они там рейс не набрали, так объединили несколько. И я вылетел лишь в четыре. Объясняют мне, что нецелесообразно. А мне-то какое дело! Если б я знал — на дневном бы поезде сидячем поехал. В два раза дешевле. Вот и планируй. И не с кого спросить. В общем-то верно. Не лететь же самолету с пятнадцатью пассажирами. Ну вот, теперь мы переехали мост, уж здесь не задержат, если, правда, не перекопали какую-нибудь улицу. Вам, кстати, тоже в два раза подороже получится.

Люся вспоминала…

Жалобу сначала разбирали в больнице. Собралась комиссия в составе заместителя главврача, заведующего терапевтическим отделением и одного из завов хирургии. Начальник тоже был, как главный шеф хирургов.

Зам главврача. Какая неудача, Людмила Аркадьевна. Главное, чтобы это сейчас не вышло за пределы больницы. Представляете, как начнут нас полоскать в горздравотделе. Во всех отчетах будут поминать. А тут ведь не только больница не виновата, но и вы, хирург, нисколько не виноваты.

Люся. А чего же тогда бояться?

Терапевт. Как чего! Вы что, не понимаете? Умер человек, который не должен был умереть. Значит, кто-то виноват.

Люся. Но ведь каждому врачу ясно, что нет вины никакой. Только я могу себя винить и находить какие-то грехи. Но это я делаю сама и не здесь, а дома в подушку.

Хирург. Ты же понимаешь, что подушка никого не интересует. Твоя постель — твоя проблема.

Начальник. Сейчас не до шуток. Совершенно правильно, что в первую очередь надо думать о больнице, об отделении, надо спасать репутацию клиники.

Люся. Я ж не против. Только как?

Зам главврача. Надо вынести выговор. Тогда родственники будут удовлетворены, и дело дальше не пойдет.