Зачем же ему еще эти мучительные «два денечка», эта жизнь уже без жизни, это мучающееся, еще живое и уже безжизненное тело?

И перед врачами маячит страх, когда им надо будет сказать: «Умер. Все». И очень тяжело сказать после этих слов «я пошел» или даже просто молча выйти.

Родственники еще не знают, еще как следует не понимают, что у них будет, куда направить свою энергию. Надо хоронить — справки, разрешения, машины, гроб, могила. Они будут очень заняты — это их будет отвлекать. Без этого им было бы совсем плохо.

Я привык к смерти. Я не плачу, даже когда близкие умирают. Я смотрю на близких ему, уже мертвому, людей. Они плачут. А я — нет. Я разучился плакать, когда люди умирают. Когда близкие умирают — я всегда могильщик. И слезы накапливаются у меня на веках и не переходят через край их, не льются по щекам, а, набравшись по краям, проходят сквозь глазно-носовой, слезный канал, и я шмыгаю носом. У меня сразу насморк. Другие близкие плачут, а у меня насморк.

Я могильщик, а могильщики не плачут.

ПОХОРОНЫ

Топорков стоял на краю платформы метро и смотрел на мелькавшие мимо окна вагонов и фигуры в них и думал о том, что умер Начальник, и что жил он как все, и цели у него были, как у всех, а умер он не как все. Впрочем, наверное, только на войне люди умирают одинаково (и этим тоже война отвратительна). А вообще-то все умирают не как все, хоть и наступает смерть у всех «при явлениях падения сердечной деятельности и остановки дыхания», как пишут в историях болезни.

Умер. «Экзитировал». Глупый жаргон, глупый термин: экзитировал — умер. Это же неправильно. Exitus — исход. Значит, «исходнул», что ли? Исходнул Начальничек. Надо создавать термин от слова Mors — смерть. Тогда что? Мортировал? Или морсанул?

Поезд остановился. Перед ним замер ряд молодых людей, стоящих вдоль вагона и одной рукой держащихся за поручень над головой, а другой — за газету. Они были в светло-зеленых плащах, белых рубашках, темных галстуках, детали не видны, да и не существенны. Все, наверное, спешили на работу, все читали.

«Наверное, в газетах есть объявление. Кажется, в „Вечерку“ сдавали. У кого же утром увидишь ее». Он проталкивается по вагону и вдруг увидел нужную газету и нужное объявление. «Привет. С какой стати они написали „скоропостижно скончался“. Полагается „после тяжелой и продолжительной болезни“ или, в крайнем случае, „безвременно скончался“. Ничего себе скоропостижно. Если бы скоропостижно. Скоро постижно. Странно. Никогда не думал, откуда это слово. Чего же он постиг скоро? Наверное, правильнее — „скорый постиг“. Совсем глупо. Смерть постиг скоро. Не мучился, не думал о близком конце, а сразу постиг его. А может быть, скоро почил, а превратилось в скоропостижно. А он думал о конце, да как еще думал. Кощунство писать про его смерть как про смерть скоропостижную. Я бы про него написал „безвременно скончался“. Нет, если бы я уже писал, так я бы написал просто — умер такой-то человек. Нет, я бы, пожалуй, совсем не писал. Зачем? А ведь безвременно тоже неправильно. Что он, в безвременье умер? Тогда другое дело. Он умер до своего времени. „… С прискорбием извещает о довременной смерти…“. Да-а — безвременно скончался мой Начальник».

На подходе к эскалатору, как всегда, была микроходынка. Это было привычно. Наконец он вознесся в переход между станциями. У стенки стояла небольшая группа юношей с прическами средневековых пажей, в расширяющихся книзу брюках; в руках они держали папки, портфели, и у одного была спортивная сумка. Кого-то глядели. Или чего-то глядели.

А Сергей все шел, шел, потом ехал. И приехал в больницу сильно до времени.

В конференц-зале устанавливали гроб, а ему велели быть на входе и, встречая, указывать путь в зал. Рассчитывали, что приедет «Сам» тоже. Ох, как не любил его Начальник! Начальник многих не любил.

А потом он пошел по комнатам и в зал. Вокруг хлопочут. Жена сидит, она его любила, наверно, боялась, она жила им — плохо ей будет без пего.

А вот и дети, и им тяжело. Они-то любили его за что-то. А он детей любил — так. Ни за что. Как и все родители — бескорыстно. Просто за то, что они дети, его дети. А сейчас они плачут. Слез-то нет — культурные. А плачут.

А вот ученики, помощники, сотрудники. Они ходят вокруг гроба, переговариваются тихо. Им тоже плохо. Ведь никто из них не может претендовать на освободившееся место. Слишком рано, слишком быстро для них. А новый… может, выгонит, а может, задавит, а может, работать не даст. Новый начальник — новая клиника, новые установки, принципы, новые операции; наверное, нужны будут новые люди. Его-то здание развалится. Им тоже тяжело.

Он смотрел на них уже отвлеченно, уже не как свой сотрудник, а как полусвой коллега. Он смотрел на них, вспоминал их, дела их вспоминал, кто как рос, как барахтался, кто кого толкал, кого отталкивал, кто как сам толкался. А дела их вспомнить не мог. Тяжело им сейчас, его ученикам и помощникам.

Ну а вообще о чем здесь говорят? Вон в той комнате — целая группа. От них идет легкий гул.

— Знакомо мне все это, знакомо.

— Да. Цена всему.

— Вот не бережем здоровье.

— Что имеем — не храним, потерявши — плачем.

— Молодость не знает — старость не может.

— Ну уж старость. Молодой.

— Да это я вообще. Ел мало?

— Все ж деньги на еду и уходили. Ведь жизнь прожил, а ничего не приобрел.

— Да. Жизнь — копейка.

— Судьба.

— Все там будем.

— Все.

Пауза. Все молчат. И снова:

— Смолоду за здоровьем следить надо.

— Да-а. Здоровье — главное.

— Жизнь его примером была.

— Всегда всем уступал, навстречу всем всегда шел.

— А Бориса Сергеевича помните?

— Ну как же, как же!

— Умер. Плохо ему вдруг стало. Приехала неотложка. При враче и умер сразу.

— Неотложка призвана, наверное, смерть не откладывать.

— Очень странная организация.

— А хорошо выглядит.

— Да, да. Благородная внешность. И седина благородная. Суров — ноблагороден.

— А вчера был лучше. Лучше выглядел.

— Нет, и сейчас хорошо. Лежит как живой. Странно видеть его в гробу.

— Странно, странно.

— Выглядит он вполне приемлемо.

— Да, но без очков. Очень непривычно. Опять помолчали. Приемлемо!

— Но и молодые болеют.

— Болеют, болеют.

— Ничего не определяет возраст.

— Судьба.

— Сие от нас не зависит.

— Диалектика. Все течет, все изменяется.

— Да-а. Диалектика, диалектика.

— Да-а. Все мы не молодеем. Закон природы.

— Что делать? Бог дает — бог берет. — Помолчали.

— Приемлемо!

— Вот де Голль! А? Ну дела!

— Он думал — умнее всех.

— Ан нет, конечно. Но когда вся страна бастует. Дал маху, конечно. Жестко больно брал.

— Да и во всем мире все с ума посходили.

Опять ненадолго притих гул-шепоток.

— Не хватает в Москве кладбищ.

— Да и крематорий не справляется. Нужен новый.

— Говорят, строят.

— А в Ленинграде нет.

— Нет. Только в Москве. Один на всю страну. Приемлемо!

Еще одна группка. Ученички-помощнички. Сергей включился в беседу:

— Да-а. Мы больше думали — как он нас любит или не любит — и совсем не думали — как мы любим его. А потому простим ему все прегрешения, вольные и невольные.

— А он искал любви? Искал, наверное.

— Искал, но своим путем, каким-то странным.

— Пути человека ведь неисповедимы.

— Человека. Да-а.

— Да-а. Бог дал — бог взял; так вроде говорят?

«Ну пусть говорят. Пока для них все приемлемо. А вот что он говорил перед смертью? Что? Перед самой смертью люди иногда вдруг резко мудреют. Это я иногда замечал»,

Сергей отошел и от группы помощников и учеников.

А потом, как обычно, начался митинг-панихида открытием, и шел он, как всегда, речением. И всего их было пять речений. И никто не думал о жене, детях, и рвали их на кусочки потихоньку этими речениями.

Говорили, что Начальник свой труд и жизнь отдал советской брюшной хирургии. Топорков тут же включил свою мыслительную систему: «Почему советская брюшная хирургия? А есть не советская? Надо было сказать: положил живот свой на алтарь брюшной советской хирургии. Положил живот. Откуда все эти слова-то? Положил не брюхо, а живот на хирургию брюха, положил живот на киот. А говорит-то кто? Большие друзья были. Правильно Начальник его не любил. Надо же придумать — „советская брюшная хирургия“. Господи! А этот-то, этот друг-приятель. Иначе начать речь, как „мне выпало большое счастье…“, он не мог, невежество, — „работать с ним три года“. Бестактные люди. А жене и детям — стой и слушай про какое-то счастье его. А вот ей выпало большое горе. Жаль, у них нет внуков еще. Сейчас бы она пришла домой, а дома маленький мальчик или девочка — они бы живо отвлекли. Они чудовищно бестактны, дети, и никто, как они, не может столь неумолимо отвлечь от тяжких мыслей и при этом с невероятной объективной деликатностью».