Я некоторые акты не подписывал, я указывал на недопустимое разбазаривание (как будто бывает разбазаривание допустимое), я напоминал о необходимости режима экономии (сознавая, что режим экономии бывает и без необходимости). А мне демагогически говорили о том, что благосостояние увеличивается не в результате экономии, а в результате прибылей.

Но я еще не снял очки, и у меня продолжала развиваться эта самая терпимость или невзыскательность. По ночам я обдумывал все, что происходит со всеми и со мной, думал, что люди должны быть честными, что отсутствие честности есть нарушение порядка, а порядок есть основа спокойных взаимоотношений людских. «Вот я же ничего не беру и ничем не пользуюсь, а что они, лучше? Если могу я, то могут и другие». Что лишь честные, искренние люди могут заниматься наведением порядка, и то когда сами они абсолютно не грешны. Вот к слову, сомнительный, правда, в историческом смысле, пример, но сделаем поправку на время, так вот, например, аскет Торквемада пользовался необычайным авторитетом и уважением как великий инквизитор — он был почти святой, и то, что мы сейчас его осуждаем, так это развитие науки только, но порядок в то время могли создать вот такие, как он, бескорыстные и честные люди, и это был порядок, который создал в то время всеобщий покой, а отдельные пострадавшие случайно погоды не делают. Ночью, в думах, стало мне ясно, что нужен нам порядок и в больнице. Если мог и могу я ни о чем не просить никого, то почему остальные не могут. В конце концов, если и попадет под суд один из таких, таскающих из больницы себе не принадлежащее, другой уже не посмеет это сделать…»

— Я извиняюсь, конечно, доктор, так ты что ж такая гнида?!

— Я ж говорю — сказочка, а вы сразу ищете реальную основу. Не надо так. Представляю, как тяжело писателям среди знакомых и коллег — тоже так же, наверное, ищут во всем и вовсех реальную основу.

— Это действительно было с вами, доктор?

— Сказочка. Сказочка это. Впрочем, конец я придумал. На этом кончим. Это не из жизни. Миф.

— Да, Сергей Павлович, радость узнавания заставляет искать реальный прототип, а вы так убедительно употребляли первое лицо, что, естественно, возник этот вопрос. Люди любят узнавания и предсказания — фотографии и сводки погоды, а?!

— А вы отнеситесь, как к художественному произведению.

— Так вы что ж, доктор, вы против честности?

— Конечно, за. Только не надо из честности делать орудие сражения, наказания… вообще оружие.

— Не понял.

— Да, Сергеи Павлович, это, я думаю, надо все обдумать и завтра обговорить. Эту философию — обдумать и обговорить. Хотя думаю, что честность есть честность, а справедливость есть справедливость. Но… подумаем… А, товарищи? Утро, так сказать, будет мудренее вечера, а?

— Небось и не заснешь сразу теперь.

Однако все быстро заснули, а Сергей продолжал читать. Он еще полчаса почитал, потом погасил лампочку, встал, оделся и вышел в коридор. Сестры сидели у столов и занимались обычными делами: подклеивали анализы, вкладыши, чертили листы для назначений и прочие подобные необходимости осуществляли.

— На всю ночь клейка? — Сергей, по праву коллеги, вопросы задавал деловые.

— Нет, осталось немного. — Ответ подтвердил его право.

— Тяжелых больных нет?

— Сегодня спокойно.

— Дежурный терапевт на посту бдит или на посту спит? — Как говорится, дали ему ногтевую фалангу, а он по локтевой сустав норовит откусить, — это он уже спрашивал лишнее, даже для врача; он же не работал здесь.

— Спит пока. Тьфу, тьфу, не сглазить — все спокойно. Вам всего неделю как разрешили ходить, а вы уже и удержу не знаете, Сергей Павлович. — Девочки все же поставили его на место.

— Так меня, по моему соображению, на две недели больше в лежке держали, чем следовало.

— А с вами, докторами, сами знаете как.

— Это верно. С нами лучше перебдеть, чем недобдеть, как говорят солдаты.

— А вы на хирургию опять?

— Умница. Сегодня Людмила Аркадьевна дежурит.

— Только ненадолго, Сергей Павлович.

— Нет. Что ты, детонька. Немножко окунусь в пену хирургического моря — и в постельку.

— У вас сегодня вон сколько народу было! И товарищи, и с работы, наверное.

— Вот как раз с работы-то и не было, потому и тащусь в хирургическое поговорить со своими. Только дежурному — ни-ни.

Сестра засмеялась, а он тихим ходом направился в хирургический корпус. Хорошо, что переход в тот корпус начинается с этого же этажа. Сергей вроде бы и не боялся, даже легкомысленно ко всему относился, а перед лестницей почему-то испытывал страх. Мистический страх, основанный, по-видимому, на обычном отношении к инфаркту.

Люся сидела в ординаторской и писала историю болезни.

— Много работы? Привет.

— Здорово, Сереж. Прибежал? Нет, мало. Дописать только эту, вот и все. И еще один аппендицит. Ребята его без меня сделают.

— Говорить, что я прибежал, — явное преувеличение. Просто удивительно, как люди поддаются страху при инфарктах. И ведь знаю это — все-таки не могу себя перебороть — боюсь. Ползаю, а не хожу.

— Ну ничего, Сережа, скоро уже домой. Восстановишься. А я рада, что коль тебе уж так не повезло, так хоть попал в эту больницу — где я.

— Да, не хотел бы я попасть туда, к нам. К нам… К «бывшим нам». А ведь это, Люсь, просто удивительно распорядилась судьба. Я ведь даже не знал, что ты здесь теперь работаешь. Последний раз, когда я с тобой говорил, ты еще искала место. Да?

— Нечего о судьбе говорить. Не люблю, когда инфарктники начинают о судьбе говорить. Хватит. Скоро домой. «То ли дело быть на месте, по Мясницкой разъезжать, о деревне, о невесте на досуге помышлять!»

— Я не знаю этих стишков, но наверняка Пушкин.

— Точно. «Дорожные жалобы».

— Скажи честно. Ты каждый день перед сном по стишку учишь?

— А я его и не знаю вовсе. Вдруг в какие-то моменты всплывает в голове какая-нибудь строка. Я, наверное, просто люблю его.

— Это ж надо, как судьба нас столкнула. А все инфаркт.

— Эх, Сережка, ты как стал инфарктником, так зазнался и стал нудным. — Люся захохотала. Очень непохоже на себя захохотала.

«Вечно я сбиваю ее на дурацкие разговоры, а то и поступки, — подумал Сергей. — Все-таки она должна мне помочь».

— Люсенька, раз ты гуманист, должна мне помочь. Ладно?

— А что тебе?

— Ты согласна, что инфарктные больные должны себя взнуздывать и должны сами суметь отринуть от себя страх болезни? Инфарктные больные особенно; особенно — супротив всех других болезней.

— Ну?

— Так помоги.

— Ты ж говоришь: сами — как же я могу помочь?

— Дай сделать этот аппендицит, что ждет очереди.

— Ты что?! Если бы я была ты, я бы сказала: «Офонарел?» Ты что хочешь, чтоб я грудь рассекла мечом и сердце трепетное вынула?

— Вот именно. И почти в пушкинском смысле. Сделай божескую милость. Не иди по канонам, Люсь, прошу тебя. Я ж боюсь, Люсь, даже по лестнице ходить. А, Люсь.

— Да как я могу?! А если что случится? Я ж повешусь.

— Люсенька, ну что может случиться! Инфаркт же пустяковый, ты знаешь. Ничего ж не будет. Ты только захоти помочь. Ты же знаешь главное: «Чего хочет женщина — хочет бог». Люсь, я уже не человек — я больной, только больной. Я ведь, по существу, здоровый, а совсем больной. Люсь, мне нужна операция. Я понимаю, что мне ничто не может помочь — разве только ты с Пушкиным.

— Не морочь голову, Сережк. Кстати о Пушкине: мне вот попался стих у него, который я раньше никогда не читала, да и непохожий на Пушкина: «Здесь больной лежит студент, его судьба неумолима, несите прочь медикамент, болезнь любви неизлечима».

— Ты меня всегда ругаешь за ерничанье. А сама?

— А что мне делать?! Ты понимаешь, что ты просишь?

— Ну, а если отвлечься от любви — ты разве не считаешь, что «судьба неумолима».

— Да как я это сделаю, миленький! Что я скажу своим ребятам?

— А ты с кем дежуришь?

— Двое ребят молодых. Кстати, один твой бывший студент.