Начальник, казалось, был доволен собой и не очень обращал внимание на недовольство сильных заседания того.

Люся же считала, что у профессоров, присутствовавших и решавших, могли быть и другие основания для недовольства, тем более что о Начальнике говорили как о наиболее вероятном преемнике.

— Смотри, милый, от вашей комиссии, особливо от твоей защиты, Роману Васильевичу слишком худо на душе может быть. Смотри, милый, если с ним что случится, навек тебе на душе худо будет.

— Во-первых, я его действительно искренне защищал…

— Оставь. Хоронил…

— А во-вторых, о самоубийстве я и…

— Да я не…

— Нет, не в его привычках судить. А самоубийство потому и есть самый страшный грех, что судят при этом окружающих, да к тому же судом самым страшным — без всякой возможности оправдаться или даже просто просить прощения.

— Опять ты все обобщаешь — это ведь наиболее удобная форма оправдывания. А я тебе говорю конкретно, да и достаточно мягко: Роману Васильевичу худо будет, в частности и от твоего выступления тоже. А самоубийство!.. При чем тут? Я совсем не об этом. Что ты!

— Перестань, Люсенька. Что ты меня пугаешь? Я сделал, что мог, совесть моя чиста, от всей этой суеты и интриг пришел отдохнуть к тебе, отдохнуть душой, а ты опять про то же.

А дальше Люся повинилась и согласилась, и перестали они говорить на эту тему — действительно, что они будут обсуждать чьи-то чужие интриги и заботы, когда все это их не касается, когда у них есть более важное и вечное, то, что не осуждается, не должно осуждаться… И нечего его шпынять — он ведь не по расчету говорил так.

Так думала Люся.

А Начальник посмотрел на висящие перед ним книжные полки, на сдвинувшуюся вдруг гармошку книжных корешков перед глазами… он потянулся к Люсе.

— Не надо. Прости меня. Никак не пойму… Что-то в тебе не то сегодня, сейчас. Что?

Застыла книжная гармошка. Она ведь живет без расчета. Значит, сейчас ей так лучше. Ей. А каково же ему! Нет, он не может так. Он разобьет сейчас какую-то глупую преграду, созданную наверняка неправильно понятыми словами его. Он вспомнил, как Люся как-то сказала: «Никогда ничего никого и ни о чем, по возможности, просить не надо. При хороших отношениях люди сами должны понимать друг друга и помогать друг другу и все прочее. Я стараюсь не просить».

Речь тогда шла об операциях, о распределении их Начальником, а он обобщил. И тогда обобщил, и сейчас. Конечно, он не мог с этим согласиться. Надо добиваться своей цели, — естественно, сохраняя порядочность. Да, да, даже неправедной цели надо добиваться средствами праведными. Нет, нет, он сейчас сломает эту напряженность.

— Люсь…

— Не считай, не считай, не занимайся арифметикой. Я ж тебя люблю. Ты же знаешь.

— Думаешь, этого достаточно?

— Достаточно, недостаточно, а не считай.

— Не городи ерунды. При чем тут расчеты? Ты же знаешь, что я приехал не бухгалтерией заниматься и не уравнения решать.

— Все равно. Для меня главное, как я люблю.

А у него в глазах вновь бегали книжные корешки. Он молчал. Сейчас он правильно рассчитал.

* * *

Начальника не было на работе уже три дня. Не приезжал он и к ней домой. Хотя известно было, что он не болен и ни в какую срочную командировку не уезжал. Был дома — наверное, работал.

На третий день под вечер — звонок телефонный. Он был краток.

— Приехать можно?

— Конечно! Сейчас?

— Да.

— Жду.

Он был буквально через пять минут.

— Как ты быстро!

— Я был рядом. В департаменте нашем.

— А ты что такой смурной?

— Я когда общаюсь с начальством нашим административным — всегда смурной. Был там с Сергеем. Все им не так. Расписание составлено не так. Отчет о научной работе — тоже не так. Кучу бумаг дали — формы самых разнообразных отчетов. Ведь думают все только про бумаги, а до дела никому нет дела.

— Ну, а ты что — впервые с этим встретился? Почему говоришь с жаром первооткрывателя? Ведь не первый раз, наверное, и не сегодня только. Ты так кипятишься, как будто они тебя разочаровали. «Владыко дней моих! дух праздности унылой, любоначалия змеи сокрытой сей, и празднословия не дай душе моей».

— Ты права, Люсенька. Но иногда они выводят меня из себя. Сама подумай. Старика этого, Романа Васильевича, сняли. Я тебе рассказывал о комиссии. Слова никто о нем хорошего не сказал. А то, что я говорил тепло, — естественно, не понравилось. При этом делают хорошую мину — а игра-то плохая. Все им не нравится, и даже говорят, будто я просто хоронил его с почестями.

— Конечно. По-моему, тоже. Нехорошо. Особенно если тебя могут назначить на освобождающееся место. Не понравилось кому-то, наверное. Мне бы не понравилось. Да еще и всех стариков сразу обидел — целое поколение.

— Да что ты! Они все без обратной связи. Намеки бесполезны — они их к себе не относят, на свой счет не принимают. И все старики заседавшие, и главный наш старик. Ты подумай, кого назначили на это место!

— А что, уже есть преемник?

— И даже утвержден министерством. Это молодой хам, рвущийся в передовые, желающий показать себя прогрессивным любыми средствами, правда, без риска для положения, хам, постоянно рекламирующий и декларирующий свои деловые качества и что для него дело превыше всего, и уж во всяком случае превыше личных отношений, а на самом деле все эти слова просто защита и оправдание собственного хамства и грубости, оправдание своего издевательства над своими сотрудниками, постоянного унижения их. На самом деле, на поверку получается, что думает он только о себе и о своем положении, кстати как и все, кто долдонит о том, что дело выше отношений между людьми. Болтун — много красивых слов и ни одной научной концепции собственной. Школу он зато создает, и создаст — всех заставляет оперировать, например, только как он, только по его методике, вернее, по принятой им для себя методике. А вот к творчеству никого не приучил, не приучает и не приучит, своих мыслей пи у кого не будит. Все — пустота. Как в диссертациях — все есть: исторический обзор, собственный материал, обсуждение полученных данных — и ничего! пустота! Размышления, заседания, обсуждения — и степень, а за ней ничего, пустота, болтовня. Такова и вся его наука. Бестактен в своей болтовне до предела. Делает вид, что помогает людям…

— Да что с тобой! Что ты так разбушевался! И уж чересчур ты его поносишь — говорят, он хорошо оперирует.

— Да ты что! Я был на его операциях — крик, шум. А когда хирург много орет на операциях — либо это игра в распущенность, либо хирург не уверен в себе, что чаще.

— А почему вдруг его выбрали? Что, с самого начала планировали так?

— А я откуда знаю! Есть и более достойные кандидаты. Да ведь разве о деле думают? Думают о взаимоустройстве приятелей, коррупция!

— Что ты сегодня такой возбужденный? Перестань носиться по комнате. Садись.

Люся подошла к полке, взяла книгу и тоже села рядом с ним.

— Смотри, мне подарили что. Прекрасный художник, великолепные репродукции по качеству, а? Ты когда-нибудь видал такого Христа? Великолепно?! Неожиданно, правда?

— Кто это?

— Руо.

— Я что-то слышал о нем.

— Да ты посмотри всю книжечку, посмотри. А начал с театрального оформления. Дягилевские спектакли оформлял. Начальник полистал немного и отложил книгу.

— Что-то не могу сегодня. Действительно, я почему-то возбужден очень.

— Может, чаю хочешь, кофе?

— Ничего я не хочу. Во всяком случае, ни пить ничего, ни есть.

— Давай поставлю музыку. Может, это тебя успокоит?

— Поставь, если хочешь.

Люся включила проигрыватель, поставила пластинку и застыла у стола. Что-то не нравилось ей в разговоре, в словах Начальника. Люся стала вспоминать его на операциях. Это всегда была защита от чего-нибудь неприятного в нем. Она повернулась, посмотрела на него, на руки. Руки как руки. Лицо… Люся подошла к нему:

— Начальничек ты мой родненький. Прекратите хмуриться. Послушай, какая музыка.