— Этот болван, который играет тебя, — сказала мне Фрэнни, — должен, по их замыслу, изображать безжизненную смесь слащавости и глупости.

— Не знаю, не знаю… по-моему, тебе это иногда и самому удается, — поддразнивал меня Фрэнк.

— Старая дева со штангой, — сказала Лилли, — вот как они тебя изобразили.

Но первые несколько лет, присматривая за отцом в третьем отеле «Нью-Гэмпшир», именно я себя в основном и чувствовал старой девой со штангой. С австрийским дипломом по американской литературе из меня могло бы получиться что-нибудь и похуже, чем устроитель отцовских иллюзий.

— Тебе нужна хорошенькая женщина, — говорила мне по телефону Фрэнни из Нью-Йорка, из Лос-Анджелеса. Это была точка зрения восходящей звезды.

Фрэнк спорил с ней, говоря, что, может быть, мне нужен вовсе и хорошенький мужчина. Но я к этим советам относился очень осторожно. Я был счастлив, претворяя в жизнь отцовские фантазии. Следуя традиции, установленной бедной Фельгебурт, я особенно наслаждался, читая по вечерам отцу вслух; читать кому-нибудь вслух — это одно из величайших удовольствий в жизни. К тому же мне удалось заинтересовать отца тяжелой атлетикой. Для того чтобы заниматься тяжелой атлетикой, совсем не обязательно видеть. И теперь по утрам мы с отцом чудесно проводим время в старом танцевальном зале. Мы повсюду раскладываем маты и устанавливаем спортивные скамейки для качания пресса. У нас были штанги и гантели на все случаи жизни, плюс великолепный вид на Атлантический океан. Пускай отец и не мог видеть этого чудесного вида, он был доволен тем, что чувствовал морской бриз, овевавший его, когда он качал вес. Как я уже говорил, с того момента, как я задушил Арбайтера, я не люблю перенапрягаться со штангой, и отец очень скоро стал достаточно искушенным в тяжелой атлетике, чтобы заметить это; порой он слегка поругивал меня за это, но мне доставляло удовольствие заниматься с ним и при небольших тяжестях. Большие тяжести я теперь оставил для него.

— О, я знаю, ты все еще в форме, — поддразнивал он меня, — но все равно, ты уже не тот, что был летом шестьдесят четвертого.

— Не может же человеку всю жизнь оставаться двадцать два, — напоминал я ему, и мы поднимали и поднимали штанги и гантели.

В такие утра, когда еще не рассеивался мэнский туман, а вокруг нас висела морская влажность, я мог вообразить себе, что наше путешествие еще только начинается, я мог поверить, что опять лежу на любимом коврике Грустеца, что рядом, наставляя меня, качает вес Айова Боб, а не я наставляю отца.

И только годам к сорока я попробовал жить с женщиной.

На мое тридцатилетие Лилли прислала мне стихотворение Дональда Джастиса.

Ей понравилось окончание, и она решила, что оно мне очень подходит. В то время я рассердился на нее и послал Лилли в ответ следующую записку: «Кто такой Дональд Джастис и каким боком то, что он сказал, подходит нам?» Но это окончание хорошо для любого стихотворения, и в тридцать лет я примерно так себя и чувствовал.

Сегодня, в тридцать, я видел:

Деревья вспыхнули, словно

Свечи на торте славном

В последних лучах светила.

И в этом быстром сияньи —

Время задумать желанье,

Пока нас ночь не накрыла.

Знать бы, какое желанье —

Как должен был знать я когда-то,

Склонившись над скатертью чистой,

Над свечей колыханьем —

Чтоб сдуть их одним дыханьем.

А когда Фрэнку исполнилось сорок, я послал ему открытку со стихотворением Дональда Джастиса «Мужчина в сорок лет», которое заканчивалось строками:

Мужчины к сорока

Научились закрывать тихонько

Двери комнат,

Куда они не вернутся.

Фрэнк прислал мне в ответ записку, в которой говорилось, что с этого момента он прекращает читать поэзию. «Закрывай свои двери! — огрызнулся Фрэнк. — Тебе тоже скоро будет сорок. А что касается меня, то я хлопаю дверьми и каждый раз, черт подери, возвращаюсь к ним!»

«Браво, Фрэнк!» — подумал я. Он всегда проходил мимо открытых окон без малейшей тени страха. Именно так делают все великие агенты: дают самые невероятные и нелогичные советы, заставляют тебя храбро идти вперед, ведь только так можно чего-то добиться; и ты добиваешься более или менее того, что хочешь или, во всяком случае, что-то получаешь, по крайней мере не заканчиваешь путь с пустыми руками, когда храбро идешь вперед, когда ныряешь во мрак, будто следуешь самому разумному совету на свете. Кто бы мог подумать, что Фрэнк вырастет таким лапушкой? (В детстве он был таким засранцем.) И я не осуждаю Фрэнка за то, что он слишком сильно подстегивал Лилли.

— Это Лилли, — всегда говорила Фрэнни, — вот кто слишком сильно подстегивает Лилли.

Когда этим чертовым критикам понравилась ее «Попытка подрасти», когда они осыпали ее наивысшими похвалами, — мол, невзирая на то, кто она такая, эта малышка Берри из известной семьи, спасшей оперу, она действительно «неплохая писательница», «многообещающий» молодой автор, — когда они начали твердить и твердить о свежести ее голоса, все это значило для Лилли одно: ей надо продолжать это занятие, теперь она должна отнестись к нему серьезно.

Но наша маленькая Лилли написала свою первую книгу почти случайно; эта книга была всего лишь эвфемизмом попытки подрасти, и все же, написав ее, Лилли убедила себя, что она писательница; а на самом деле она, возможно, была всего лишь тонко чувствующим читателем, любителем литературы, хотевшим писать. Думаю, Лилли погубило именно ее писательство (а оно на это способно). Писательство сожгло ее дотла. Она была слишком мала, чтобы принять на себя такую добровольную пытку, постоянное отсечение кусочков собственной плоти. После того, как киноверсия «Попытки подрасти» сделала ее знаменитой, и после того, как телесериал «Первый отель „Нью-Гэмпшир“» сделал Лилли Берри повсеместно известной, полагаю, Лилли захотела «просто писать», как часто говорят авторы. Полагаю, она не хотела ничего другого, как только быть свободной, чтобы написать теперь свою книжку. Вся проблема в том, что вторая книга Лилли вышла не слишком хорошей. Она называлась «Сумерки ума» — выражение, позаимствованное Лилли у ее гуру, Дональда Джастиса.

И вот приходят сумерки ума.

И светлячки шевелятся в крови.

И так далее. Может быть, с ее стороны было бы мудрее выбрать название для книги из другой строчки Дональда Джастиса:

Время кланяется нам не без ошибок

Она могла бы назвать свою книгу «Не без ошибок» — потому что именно так оно и было. Она откусила больше, чем могла проглотить; это была не ее лига. Речь в «Сумерках ума» шла о смерти мечты, о том, как тяжело мечты умирают. Это была смелая книга, в которой Лилли отошла от своей маленькой биографии, но затронула область, слишком для себя чуждую, чтобы суметь там за что-то ухватиться; она написала сумбурную книгу, говорившую в первую очередь о том, насколько чужд нашей сестренке сам этот язык. Когда пишешь сумбурно, ты всегда подставляешься. И Лилли с ее ранимостью подставилась по полной программе — едким критикам, зашоренным журналистам, матерым акулам пера.

Как говорил Фрэнк, который был обычно прав насчет Лилли, ее больше смущало не то, что она написала плохую книгу, а то, что в некоторых довольно влиятельных кругах плохих читателей та рассматривалась как героическая. Определенную группу студентов-бездарей привлекла именно сумбурность «Сумерек ума»; они с радостью открыли для себя, что абсолютная невнятица не только может быть опубликована, но, похоже, считается чем-то заведомо серьезным. Как указал Фрэнк, некоторым студентам больше всего нравилось в этой книге именно то, что Лилли ненавидела: самокопание, ведущее в никуда, бессюжетность, размытость характеров, отсутствие интриги. Отчего-то в определенных университетских кругах явное неумение выразить свою мысль воспринимается как подтверждение того, что очевидный для любого дурака порок можно при помощи искусства обратить в добродетель.