— Сделать из Грустеца чучело — это была очень милая идея, Фрэнк, — говорила ему Фрэнни, — но ты должен был понимать, что не все разделяют твой вкус.
Что бы она могла ему сказать, так это то, что таксидермия, как и секс, — дело сугубо личное; и преподносить это другим следует по меньшей мере тактично.
Раскаянье Фрэнка, если то, что он чувствовал, можно назвать раскаяньем, выражалось в его усилившейся замкнутости; Фрэнк всегда был более замкнутым, чем кто-либо из нас, но сейчас он был угрюмее, чем всегда. И все равно — мы с Фрэнни чувствовали, что, не будь Фрэнк в таком мрачном расположении духа, он непременно попросил бы вернуть ему Грустеца.
Мать, несмотря на протесты Эгга, велела Максу избавиться от Грустеца, что тот и исполнил, попросту затолкав парализованную тварь в один из мусорных баков у черного хода. И вот в одно дождливое утро, стоя у окна комнаты Ронды Рей, я с изумлением увидел мокрые хвост и заднюю лапу, торчащие из мусорного бака; я отчетливо мог представить, как мусорщик, выйдя из своего грузовика, будет удивлен не меньше моего и, наверно, подумает про себя: «Господи, вот как они в отеле „Нью-Гэмпшир“ избавляются от домашних животных — просто выбрасывают их в мусорный бак!»
— Иди обратно в кровать, Джоник, — сказала Ронда.
Но я просто уставился — сквозь дождь, который превращался в снег, падая на ряд бачков, набитых рождественскими обертками, лентами и блестками, бутылками, коробками и банками из ресторана, яркими и тусклыми остатками пищи, интересующими белок и собак, — на мертвую собаку, не интересующую никого. Ну, почти никого. У Фрэнка разорвалось бы сердце, увидь он, какой унизительный конец постиг Грустеца. Я взглянул, как снег покрывает Элиот-парк, и увидел еще одного члена нашей семьи, которого тоже жгуче интересовал Грустец. Я увидел Эгга в его лыжной парке и лыжной шапке, который волочил санки к черному ходу. Он быстро продвигался по сверкающему снежному покрову, его санки скрипели по гравиевой дорожке, которую еще не засыпало снегом. Эгг знал, куда он идет; быстрый взгляд в сторону подвального окна — и он безопасно миновал бдительную миссис Урик; взгляд в сторону четвертого этажа — но Макс мусорные бачки не охранял. Окна комнат нашей семьи на черный ход не выходили, и Эгг знал, что одна лишь Ронда Рей могла бы его увидеть. Но она была в постели, а когда Эгг метнул взгляд на ее окна, я спрятался за портьеру.
— Если ты предпочитаешь побегать, Джоник, — вздохнула Ронда, — то беги.
А когда я снова выглянул в окно, Эгг уже исчез; Грустец исчез вместе с ним. Я чувствовал, что усилия по возвращению Грустеца из могилы еще не закончились, и я мог только догадываться, где этот зверь объявится снова.
Когда Фрэнни переехала в комнату Айовы Боба, мать переселила и всех нас. Она поселила меня вместе с Эггом туда, где прежде жили Лилли и Фрэнни, а Лилли она отдала мою комнату и примыкающую к ней комнату Эгга, как будто, явно вопреки логике, ее ненормально малый рост требовал не только уединения, но и большего пространства. Я попробовал жаловаться, но отец сказал, что я буду оказывать «взрослеющее» влияние на Эгга. Уединенные апартаменты Фрэнка не поменялись, а штанга и гантели так и остались в комнате Айовы Боба, что дало мне лишние причины навещать Фрэнни, которая любила смотреть, как я занимаюсь. Так что, когда я теперь занимался атлетикой, я думал не только о Фрэнни — моей единственной зрительнице! — но и, приложив толику усилий, мог воскресить образ Айовы Боба. Я качал железо для них обоих.
Думаю, что, спасая Грустеца от неизбежного путешествия на свалку, Эгг, должно быть, воскрешал Айову Боба единственным возможным для себя путем. Какое «взрослеющее» влияние я должен был оказывать на Эгга, оставалось для меня загадкой, хотя разделять с ним комнату было пыткой. Больше всего мне досаждала его одежда, и даже не сама одежда, а его манера обращаться с ней; Эгг не просто одевался, он наряжался. Он менял костюмы несколько раз в день, а сброшенные копились посреди комнаты до тех пор, пока мать не врывалась к нам и не спрашивала меня, не могу ли, мол, я заставить Эгга быть немного поаккуратней. Возможно, отец имел в виду «аккуратность», когда говорил про «взрослость».
Первую неделю моего совместного проживания в одной комнате с Эггом я не столько пенял ему на его неаккуратность, сколько пытался выяснить, куда он спрятал Грустеца. Я не хотел, чтобы этот призрак снова меня напугал; думаю, правда, что тени мертвых страшны для нас всегда — они по сути своей пугающие, и никакая предварительная подготовка не поможет. По крайней мере, это верно для Эгга и Грустеца.
В ночь накануне Нового года, неполную неделю спустя после смерти Айовы Боба и менее двух дней после того, как Грустец пропал из мусорного бачка, я шепотом обратился в темноте нашей комнаты к Эггу, который, я знал, еще не спит.
— Хорошо, Эгг, — прошептал я. — Где он?
Но говорить с Эггом шепотом всегда было ошибкой.
— Что? — спросил Эгг.
Мать и доктор Блейз утверждали, что слух у Эгга улучшается, хотя отец говорил о «глухоте» Эгга, а не о его «слухе», и пришел к заключению, что доктор Блейз, должно быть, сам оглох, раз говорит об «улучшении» состояния Эгга. Это сродни мнению доктора Блейза о карликовой болезни Лилли: та, мол, тоже пошла на поправку, потому что выросла (немного). Но все остальные выросли намного больше, и потому всем казалось, что Лилли, напротив, стала еще меньше.
— Эгг, — сказал я громче, — где Грустец?
— Грустец умер, — сказал Эгг.
— Я знаю, что он умер, черт подери, — ответил я, — но где он, Эгг? Где Грустец?
— Грустец с дедом Бобом, — сказал Эгг.
В этом отношении он был, конечно, прав, и я знал, что выудить у него местопребывание набитого ужаса мне не удастся.
— Завтра Новый год, — сказал я.
— Кто? — спросил Эгг.
— Новый год, — сказал я. — Будем праздновать.
— Где? — спросил он.
— Здесь, — сказал я, — в отеле «Нью-Гэмпшир».
— В какой комнате? — поинтересовался он.
— В главной, — сказал я. — В большой комнате. В ресторане, дурень.
— Мы не будем праздновать в нашей комнате, — заключил Эгг.
Трудно было бы найти место для празднования в этой комнате, где повсюду была разбросана одежда Эгга, но я не стал заострять внимания на этом наблюдении. Я уже почти уснул, когда Эгг снова спросил:
— А как сушат что-нибудь мокрое?
И я тут же про себя подумал о вероятном состоянии Грустеца, после того как он провел бог знает сколько часов в открытом мусорном бачке под дождем и снегом.
— А что тебе надо высушить, Эгг? — спросил я.
— Волосы, — сказал он. — Как сушат волосы?
— Твои, что ли, волосы, Эгг?
— Чьи-нибудь волосы, — ответил Эгг. — Много волос. Больше, чем у меня.
— Ну, полагаю, феном, — ответил я.
— Таким, как у Фрэнни? — спросил Эгг.
— У мамы тоже есть, — сказал я.
— Ага, — согласился он, — но у Фрэнни больше. Наверно, он и горячее тоже.
— Много волос надо высушить, а? — спросил я.
— Что? — спросил Эгг.
Но повторять вопрос было бессмысленно: глухота Эгга была в высшей степени избирательной.
Утром я наблюдал, как он стащил свою пижаму, под которой была его обычная одежда, — он так в ней и спал.
— Хорошо всегда быть готовым, да, Эгг? — спросил я.
— Готовым к чему? — спросил он. — Сегодня в школу не надо, еще каникулы.
— Тогда зачем тебе потребовалось спать одетым? — спросил я его, но он пропустил это мимо ушей, роясь в куче всевозможных одежд.
— Что ты ищешь? — спросил я.
Но как только Эгг замечал, что я говорю насмешливым тоном, он начинал меня игнорировать.
— Увидимся на праздновании, — сказал он. Эгг любил отель «Нью-Гэмпшир», любил, возможно, даже больше, чем отец, потому что отец любил в первую очередь саму идею; на самом деле отец, похоже, с каждым днем все больше и больше начинал сомневаться в успехе своего предприятия. Эгг любил все комнаты, лестницы и огромное незанятое пространство бывшей женской школы. Отец знал, что дом слишком часто пустует, но Эгга это вполне устраивало.