Грустец выплыл, но мы оказались в Вене раньше, чем прибыли дурные вести, и склонялись к осторожному оптимизму. Когда мы подъехали к центру города, повреждения от войны стали менее заметны; временами попадались пустые коробки зданий, сквозь которые просвечивало солнце, а на животах каменных купидонов, шеренгой окаймлявших крышу, остались отметины от пулеметных очередей. На улицах было многолюднее, хотя окраины напоминали старые коричневатые фотографии, сделанные в то время, когда никто еще не проснулся, — или после того, как все были убиты.
— Жуть какая, — отважилась высказаться Лилли; ей было так страшно, что она даже прекратила плакать.
— Старье, — сказала Фрэнни.
— Wo ist die Gemьtlichkeit? — жизнерадостно пропел Фрэнк, оглядываясь в поисках чего-нибудь подобного.
— Думаю, вашей матери здесь понравится, — оптимистично заметил отец.
— Эггу — не понравится, — сказала Фрэнни.
— Эгг ничего не услышит, — сказал Фрэнк.
— Маме тут тоже совсем не понравится, — сказала Лилли.
— Четыреста шестьдесят четыре раза, — сказала Фрэнни.
Наш водитель произнес что-то нечленораздельное. Даже отец сказал, что это не немецкий. Фрэнк попытался поговорить с водителем и узнал, что он венгр, оставшийся здесь после недавней революции. Мы начали разглядывать в зеркале заднего вида скучные глаза нашего шофера в поисках недавних ран, и если не видели их, то воображали. Рядом с нами внезапно возник парк, а с другой стороны — красивое, как дворец, здание (на самом деле это и был дворец), из ворот которого бодро вышла толстая женщина в форме медсестры (явно нянечка), толкая перед собой двухместную коляску (у кого-то родились близнецы!), а Фрэнк зачитывал идиотскую статистику из безмозглой туристической брошюры.
— При населении, не превышающем полтора миллиона жителей, — читал нам Фрэнк, — в Вене до сих пор более трехсот кофеен.
Мы уставились из окон нашего такси на улицы, ожидая, что они будут забрызганы кофе. Фрэнни опустила свое окно и принюхалась; оттуда пахнуло дизельной вонью Европы, но никак не кофе. Нам не потребовалось много времени, чтобы выяснить, для чего же существуют кофейни: для того, чтобы подолгу там сидеть, делать домашние задания, болтать со шлюхами, назначать свидания, играть в бильярд, пить что-нибудь покрепче, чем кофе, обсуждать планы нашего побега, а также, конечно, страдать бессонницей и предаваться грезам. Потом нас поразил фонтан на Шварценбергплац, мы пересекли Рингштрассе с ее резвыми трамваями, и наш шофер стал напевать себе под нос: «Крюгерштрассе, Крюгерштрассе», как будто улочка сама должна была прийти на этот зов (что и случилось), а затем он начал напевать: «Гастхауз Фрейд, Гастхауз Фрейд». «Гастхауз Фрейд» на зов не пришел. Наш водитель, не заметив его, медленно проехал мимо, и Фрэнк выскочил в «Кафе Моватт» спросить дорогу; там нам и показали здание, которое мы пропустили. Кондитерский магазин пропал (хотя вывески бывшего «Konditorei», «BONBONS» и прочие были прислонены к окну изнутри). Отец решил, что Фрейд, готовясь к нашему приезду, развернул широкомасштабную экспансию и выкупил кондитерский магазин. Но при ближайшем рассмотрении выяснилось, что «Konditorei» был поврежден пожаром, который, несомненно, едва не перекинулся и на «Гастхауз Фрейд». Мы вошли в маленький темный отель, миновав новое объявление длинного, как кишка, кондитерского магазина; объявление, как перевел Фрэнк, предупреждало: «НЕ НАСТУПИТЕ НА САХАР».
— Не наступите на сахар? — переспросила Фрэнни у Фрэнка. — Так здесь сказано, — ответил Фрэнк.
И действительно, осторожно войдя в фойе «Гастхауза Фрейд», мы почувствовали на полу что-то липкое (несомненно, от тех ног, которые уже наступили на сахар — ужасную липучку от растаявших в пожаре конфет). Теперь нас обволок жуткий запах горелого шоколада. Лилли, борясь со своими маленькими сумками, первой вошла в фойе — и завизжала.
Мы приготовились к встрече с Фрейдом, но совсем забыли про медведя. Лилли совершенно не ожидала увидеть его в фойе на свободе. И никто из нас и представить себе не мог, что увидит его на диванчике рядом с регистрационной стойкой сложившим короткие ноги крест-накрест — пятками на стуле; он явно читал журнал (ну точно, «умный медведь», как и заявлял Фрейд), но визг Лилли заставил его выронить журнал и принять более медвежью позу. Он соскочил с диванчика, рысцой подбежал к регистрационной стойке, толком и не взглянув на нас, и мы увидели, какой он маленький, коренастый, низенький: не длиннее и не выше, чем Лабрадор (подумали мы все), но явно поплотнее, потолще в талии — задастый, с сильными лапами. Он привстал у стойки, облокотился на нее и замолотил по звонку — с такой яростью, что тоненький «дзинь!» заглушался хлопками когтистой лапы.
— Господи Иисусе! — сказал отец.
— Это ты? — послышался голос. — Это Вин Берри?
Медведь, негодуя, что Фрейд все еще не показывается, схватил звонок со стойки и запустил им через все фойе; звонок с огромной силой врезался в дверь — звук был такой, словно молот с размаху угодил в органную трубку.
— Слышу, слышу! — кричал Фрейд. — Господи Иисусе! Это ты?
Он вышел из комнаты с распростертыми объятиями — с виду он был не менее странным, чем медведь. Тут-то мы, дети, поняли, что свое «Господи Иисусе!» отец перенял у Фрейда, и, может быть, особенно поразил нас контраст между этой новостью и внешностью Фрейда: тело Фрейда ничем не походило на атлетическое тело отца — ни формами, ни статью. Если бы Фриц разрешил своим карликам голосовать, Фрейда приняли бы в их цирк: он был только чуть-чуть покрупнее. Его тело, как болезнью, казалось поражено краткой историей своей былой силы; теперь оно было просто плотным и компактным. Черная шевелюра, о которой нам рассказывали, сделалась белой и пушистой, как волоски, окаймляющие кукурузный початок. Фрейд опирался на трость, напоминающую дубинку, что-то вроде бейсбольной биты; как мы поняли позже, это и была бейсбольная бита. Странный клок волос, росший у него на щеке, так и остался размером с мелкую монету, но посерел, сделался цвета тротуара — неприметного и запущенного цвета городских улиц. Но главное (в том, как постарел Фрейд) — это что он ослеп.
— Это ты? — воззвал Фрейд с другого конца фойе, обращаясь не к отцу, а к старому железному столбу, от которого начинались лестничные перила.
— Я здесь, — мягко сказал отец.
Фрейд распростер руки и медленно побрел на отцовский голос.
— Вин Берри! — воскликнул Фрейд, а медведь быстро подскочил к нему, поймал старика под локоть своей грубой лапой и развернул в сторону отца.
Когда Фрейд замедлял шаг, боясь наткнуться на стоящие не на месте стулья или обо что-нибудь споткнуться, медведь бодал его в спину головой. Не просто умный медведь, подумали мы, дети; это медведь-поводырь. Теперь у Фрейда был медведь, который за ним присматривал. Да уж, такой медведь в самом деле мог изменить вашу жизнь!
Мы наблюдали, как слепой гном обнимает отца, мы наблюдали их нескладный танец посреди грязного фойе «Гастхауза Фрейд». Когда их голоса стали тише, мы услышали стук печатных машинок с третьего этажа: радикалы рождали свою музыку, левые писали свою версию мира. Даже печатные машинки звучали самоуверенно, вразнобой с прочими, порочными версиями мира, но не сомневаясь в своей правоте, прицельно вбивая каждое слово на свое место, — так барабанят пальцами по скатерти, чтобы занять время между речами.
Но разве было бы лучше приехать ночью? И хоть надо признать, что фойе казалось бы ухоженней в мягком свете редких ламп и во всепрощении темноты, но разве не лучше (для нас, детей) услышать стук пишущих машинок и увидеть медведя, чем услышать (или вообразить) скрип кроватей, поток проституток, спускающихся и поднимающихся по лестнице, виноватые приветствия и прощания в фойе (и так всю ночь)?
Медведь обнюхал нас, детей. Лилли отнеслась к нему настороженно (он был больше нее), я смущенно, Фрэнк попробовал с ним подружиться, заговорив по-немецки, но медведь смотрел только на Фрэнни. Медведь потерся мордой о талию Фрэнни и ткнулся носом ей в пах. Фрэнни подпрыгнула и засмеялась, а Фрейд сказал: