— Включая религию, — говорил Фрэнк.
Согласно Фрэнку, религия — это просто очередная разновидность таксидермии. В результате шутки, которую с ним сыграл Грустец, Фрэнк твердо отказался от любой разновидности веры. Он превратился в еще большего фаталиста, чем Айова Боб, он стал еще более неверующим, чем я или Фрэнни, почти воинствующим атеистом. Фрэнк верил только в судьбу, в произвольное счастье, в произвольный рок, в случайный фарс или случайную печаль. Он превратился в проповедника, выступающего против всего, что пытаются продать: от политики до морали. Фрэнк был в вечной оппозиции всему на свете. В его понимании это и означает «оппозиционные силы».
— Но чему на самом деле противостоят эти «оппозиционные силы»? — спросит его однажды Фрэнни.
— Просто возражай любому пророчеству, — посоветовал Фрэнк. — Если кто-нибудь за что-нибудь — будь против. Если кто-нибудь против чего-нибудь — будь за. Если ты села на самолет и он не разбился, значит, ты села на нужный самолет, — сказал Фрэнк. — И это все, что имеет значение.
Другими словами, Фрэнк «отдалился». После того как ушли мать и Эгг, Фрэнк ушел еще дальше, ушел куда-то и навсегда; он ушел в религию, еще более лишенную серьезности, чем любая известная религия; он присоединился к своего рода секте, отрицающей все на свете.
— А может быть, Фрэнк ее и основал, — скажет однажды Лилли, имея в виду нигилизм, имея в виду анархию, имея в виду тривиальную глупость и счастье перед лицом рока, имея в виду депрессию, которая приходит регулярно, как ночь, даже в самые счастливые и беспечные дни. Фрэнк верил в «бабах!». Он верил в сюрпризы. Он вечно то атаковал, то отступал и вечно щурился на поток света, вдруг озаривший заваленную трупами пустошь, которая только что была скрыта тьмой.
— Он просто свихнулся, — скажет Лилли. А Лилли знает, что это такое.
Лилли свихнулась тоже. Она, похоже, восприняла смерть матери и Эгга как личное наказание за какой-то свой скрытый порок, а потому пришла к выводу, что ей надо измениться. Помимо прочего, она решила вырасти.
— Хотя бы немножко, — сказала она с угрюмой решимостью.
Фрэнни и меня это очень обеспокоило. Само понятие роста казалось нам несовместимым с Лилли, и та энергия, с которой Лилли, как нам почудилось, ухватилась за идею вырасти, нас пугала.
— Я тоже хотел бы измениться, — сказал я Фрэнни. — Но Лилли… не знаю. Лилли — это просто Лилли.
— Кто ж этого не знает, — заметила Фрэнни.
— Сама Лилли, — возразил я.
— Именно, — согласилась Фрэнни. — И как же ты думаешь измениться? Ты знаешь что-то лучше, чем просто вырасти?
— Нет, лучше не знаю, — согласился я.
Я был простым реалистом в семье больших и маленьких мечтателей. Я знал, что я не могу вырасти. Знал, что никогда по-настоящему не повзрослею; знал, что мое детство никогда меня не оставит; и знал, что никогда не буду достаточно взрослым, не смогу принять на себя ответственность за мир. За чертов Welt, как сказал бы Фрэнк. Я не мог измениться слишком сильно, и я это знал. Все, что было в моих силах, так это сделать что-то такое, что бы понравилось моей матери. Мог бы прекратить ругаться, ведь это так расстраивало мать; мог бы начать следить за своим языком. Что я и сделал.
— Ты хочешь сказать, что больше не будешь говорить ни «говно», ни «пердеть», ни даже «шел бы ты на хер»? Ничего и никогда? — поинтересовалась Фрэнни.
— Точно так, — сказал я.
— И даже «жопа»? — спросила Фрэнни.
— Ты правильно поняла.
— Ну ты и жопа, — сказала Фрэнни.
— Начинание не хуже любого другого, — резонно заметил Фрэнк.
— Да ты просто хер с ушами, — дразнила меня Фрэнни.
— Думаю, это очень благородный поступок, — сказала Лилли. — Маленький, но благородный.
— Он живет во второсортном борделе, рядом с людьми, которые собираются перестраивать мир с нуля, и хочет прекратить ругаться, — сказала Фрэнни. — Пизда, — сказала она мне. — Пердун несчастный, — сказала Фрэнни. — Всю ночь дрочишь и мечтаешь о титьках, а разговаривать хочешь вежливо, да? — спросила она.
— Прекрати, Фрэнни, — сказала Лилли.
— А ты, Лилли, тоже кусок говна, только маленький, — сказала Фрэнни.
Лилли заплакала.
— Мы должны держаться вместе, Фрэнни, — заметил Фрэнк. — От такой ругани проку ни малейшего.
— А ты — пидор-пидорини, — обрезала его Фрэнни.
— А кто ты сама, милочка? — спросила у Фрэнни медведица Сюзи. — С чего ты взяла, что ты такая уж крутая?
— Я не крутая, — сказала Фрэнни. — Тупая ты медведица. Ты просто уродливая девица с прыщами, со шрамами от прыщей; ты напугана своими прыщами и предпочитаешь лучше быть тупой медведицей, чем человеческим существом. Думаешь, это круто? Это намного проще быть медведем, правда? — спросила Фрэнни у Сюзи. — И работать на слепого старика, который думает, что ты умная, а возможно, и красавица, — сказала Фрэнни. — Я не такая уж крутая, — сказала Фрэнни. — Но я умная. Как-нибудь сдюжу. И даже больше, чем сдюжу, — сказала она. — Я получу то, чего хочу, когда пойму, что это такое. Меня не обманешь, — сказала Фрэнни. — А вы? — обратилась она ко всем нам, даже к бедной мисс Выкидыш. — Вы сидите и ждете, пока что-то как-то изменится. Ты думаешь, отец не такой? — вдруг повернулась она ко мне.
— Отец живет будущим, — сказала Лилли, продолжая всхлипывать.
— Он такой же слепой, как и Фрейд, — сказала Фрэнни, — или скоро будет таким же. И знаете, что я сделаю? — спросила она у нас. — Я и не подумаю прекращать ругаться. Я буду пользоваться своим языком, как хочу, — сказала она мне. — Это единственное мое оружие. А вырасту только тогда, когда буду к этому готова или когда придет время, — сказала она Лилли. — И я никогда не стану такой, как ты, Фрэнк. Ты неповторим, — с теплотой в голосе добавила она. — И я не собираюсь превращаться в медведя, — сказала она Сюзи. — Ты потеешь, как свинья, в этом костюме, ты рычишь и пугаешь людей, потому что боишься сама себя. А я вот совсем себя не боюсь, — сказала Фрэнни.
— Попутного ветра, — сказал Фрэнк.
— Да, удачи тебе, Фрэнни, — сказала Лилли.
— Ну и что с того, что ты красивая? — сказала Сюзи. — Ты вдобавок еще и сука.
— С этого момента я в основном мать, — заявила Фрэнни. — Я собираюсь взять на себя заботу о вас, мудаках, о тебе, о тебе и о тебе, — сказала Фрэнни, ткнув пальцем во Фрэнка, Лилли и меня. — Потому что мамы здесь нет, а Айова Боб умер. Ни одного дерьмометра в семье, — сказала Фрэнни, — осталась одна я. Буду мерить уровень дерьма, такова моя роль. Отец ни во что не врубается, — сказала Фрэнни, и мы все кивнули, Фрэнк, и Лилли, и я, и даже медведица Сюзи кивнула. Мы знали, что это правда: отец был слеп или скоро совсем ослепнет.
— В любом случае, мне-то уж такая нянька не нужна, — сказал Фрэнк.
Лилли придвинулась к Фрэнни и, положив голову ей на колени, снова заплакала; судя по всему, плакалось ей очень уютно. Фрэнни, конечно, знала, что я ее люблю, безнадежно и слишком сильно, поэтому я ничего не сделал и ничего не сказал.
— Ну а мне не нужна шестнадцатилетняя соплюха, которая указывала бы, как мне жить, — сказала медведица Сюзи; она сняла медвежью голову и держала ее в своих огромных лапах.
Побледневшее лицо, глаза, полные боли, сжатый рот выдавали ее. Она снова надела свою медвежью голову — это был ее единственный символ власти.
Студентка, мисс Выкидыш, серьезная и сосредоточенная, казалось, лишилась слов.
— Не знаю, не знаю, — повторяла она.
— Скажите это по-немецки, — подбодрил ее Фрэнк.
— Как хотите, так и говорите, — предложила Фрэнни.
— Ну, — сказала Фельгебурт, — то место. То чудесное место, окончание «Великого Гэтсби», я вот о чем, — сказала она.
— Давай, Фельгебурт, — сказала Фрэнни. — Говори.
— Ну, — сказала Фельгебурт, — не знаю… но из-за этой концовки мне почему-то захотелось побывать в Соединенных Штатах. Я хочу сказать, что это против моих политических взглядов. Но это окончание, вообще все это… так прекрасно. Потому я захотела там побывать. Ну то есть в этом нет никакого смысла, но мне бы просто хотелось побывать в Соединенных Штатах.