— Что Эрнст пишет? — спросила Фрэнни у медведицы Сюзи.

— Порнографию, — ответила Сюзи. — Он тоже приглашал меня на свидание. А уж он-то меня видел.

Это заставило нас всех на мгновение притихнуть.

— Какого рода порнографию? — осторожно спросила Фрэнни.

— А что, милочка, их много разных? — спросила медведица Сюзи. — Самую худшую, — сказала Сюзи. — Извращенные акты. Насилие. Вырождение.

— Вырождение? — спросила Лилли.

— Это не для тебя, милочка, — сказала Сюзи.

— Расскажи мне, — попросил Фрэнк.

— Нет, это слишком извращенно, — ответила Сюзи. — Ты знаешь немецкий лучше меня, Фрэнк, сам и попробуй прочесть.

К несчастью, Фрэнк попробовал; Фрэнк стал переводить нам порнографию Эрнста. Позже я спросил Фрэнка, не думает ли он, что порнография Эрнста была началом настоящих неприятностей? Сумей мы как-нибудь проигнорировать ее, покатились бы все равно дела наши под гору или нет? Но новая религия Фрэнка, его анти религия, уже наложила отпечаток на все его ответы (на любые вопросы).

— Под гору? — говорил Фрэнк. — Ну, это-то безусловно, что бы там ни. Если бы не порнография, так что-нибудь другое. Дело в том, что нам предписано катиться вниз. Ты видел что-нибудь, что катилось бы вверх? Что именно толкает вещи под гору, несущественно, — говорил Фрэнк со своей раздражающей бесцеремонностью. — Посмотри на это следующим образом, — внушал мне Фрэнк. — Почему кажется, что проходит половина жизни, пока ты выйдешь из этого вшивого подросткового возраста? Почему детство кажется вечностью, когда ты сам ребенок? Почему ты думаешь, что это занимает три четверти всего путешествия? А вот когда оно кончится, когда ребенок вырастет и внезапно окажется лицом к лицу с фактами… ну, — сказал мне Фрэнк совсем недавно, — сам знаешь эту историю. Когда мы были в том первом отеле «Нью-Гэмпшир», нам казалось, что наши тринадцать, четырнадцать и пятнадцать лет будут тянуться вечность. Сраную вечность, как сказала бы Фрэнни. Но как только мы покинули первый отель «Нью-Гэмпшир», — сказал Фрэнк, — наша жизнь побежала в два раза быстрее. Вот так оно и происходит, — утверждал Фрэнк. — Половину жизни тебе пятнадцать. А затем в один прекрасный день тебе вдруг взял и стукнул двадцатник; оглянуться не успел — вот и тридцатник. И потом уже годы свистят мимо, как уикенд в хорошей компании. Не успеешь осознать, в чем дело, как начинаешь мечтать, чтобы тебе снова было пятнадцать… Падение? — говорил Фрэнк. — Это наверх подниматься долго, к четырнадцати годам, к пятнадцати, к шестнадцати. А оттуда, — скажет Фрэнк, — конечно, только вниз. И каждый знает, что спускаться намного быстрее, чем подниматься. До четырнадцати, пятнадцати, шестнадцати ты движешься вверх, а потом вниз. Вниз как вода, — скажет Фрэнк, — вниз как песок, — скажет он.

Когда Фрэнк переводил для нас порнографию, ему было семнадцать, Фрэнни — шестнадцать, а мне — пятнадцать. Лилли, которой было одиннадцать, еще не доросла до того, чтобы такое слушать. Но Лилли настояла на том, что если уж она достаточно выросла, чтобы слушать, как Фельгебурт читает «Великого Гэтсби», то она достаточно взрослая и для того, чтобы слушать фрэнковские переводы Эрнста. (Визгунья Анни с типичным лицемерием не позволила свой дочери Черной Инге услышать ни единого слова из этого перевода.)

Именем Эрнст пользовались только в «Гастхаузе Фрейд». Как порнограф он выступал под всевозможными псевдонимами. Я не люблю описывать порнографию. Медведица Сюзи сказала нам, что Эрнст читает в университете курс под названием «История эротизма в литературе», но порнография Эрнста не имела ничего общего с эротикой. Фельгебурт прослушала курс Эрнста по эротической литературе, и даже она признала, что собственные работы Эрнста совершенно не похожи на настоящую эротику, которая никогда не бывает порнографична.

От порнографии Эрнста болела голова и сохло в горле. Фрэнк признался, что даже у него начинает саднить в глазах, когда он это читает. Лилли прекратила слушать с первого же раза; а мне было холодно, и, сидя в комнате Фрэнка с мертвым портновским манекеном, который внимал его повествованию, как нехарактерно терпимая классная дама, я чувствовал тянущий по полу холодок. Я чувствовал, как что-то зябкое проходит сквозь брюки по моим ногам, через пол, по которому гулял сквозняк, сквозь фундамент, из-под земли, где царит тьма, где, как я воображал, лежат кости из древней Виндобоны 27, орудия пыток, популярные среди турецких захватчиков, плети и дубины, кляпы и кинжалы, где таятся призрачные комнаты ужаса Священной Римской империи. Потому что порнография Эрнста была не о сексе: она была о боли без надежды, о смерти без единого доброго воспоминания. Она заставила медведицу Сюзи бежать принимать ванну, а Лилли (конечно же) рыдать, меня чуть не стошнило (дважды), а Фрэнк запустил одной из книжонок в портновский манекен (словно тот ее написал) — это была книжка под названием «Дети плывут в Сингапур»; они так и не добрались до Сингапура, ни один ребенок на всем корабле.

Но Фрэнни от всего этого только хмурилась. Это заставило ее задуматься об Эрнсте, заставило ее найти его и (для начала) поинтересоваться, зачем он это делает.

— Декаданс усиливает революционную ситуацию, — медленно сказал ей Эрнст; Фрэнк неуверенно старался перевести его дословно. — Упадничество приближает неизбежную революцию. На этом этапе необходимо выработать отвращение. Отвращение к политике, отвращение к экономике, отвращение к бесчеловечным общественным институтам и моральное отвращение, отвращение к себе самому за то, что ты стал таким.

— О себе говорит, — прошептал я Фрэнни, но она просто слушала, нахмурившись; она слишком внимательно его слушала.

— Порнография, конечно, наиболее отвратительна, — монотонно бубнил Эрнст. — Но смотри: будь я коммунистом, какое правительство хотел бы я увидеть у власти? Самое либеральное? Нет. Я бы предпочел самое репрессивное, самое капиталистическое, самое анти коммунистическое правительство на свете и голосовал бы за него двумя руками. Где были бы левые без помощи правых? Чем правее и глупее общественная ситуация, тем лучше для левых.

— Ты коммунист? — спросила Лилли Эрнста. Еще в Дейри, штат Нью-Гэмпшир, она усвоила, что коммунизм — это изрядная бяка.

— Это необходимая фаза, — сказал Эрнст, говоря о коммунистах и о самом себе, говоря это нам, детям, так, будто мы все были историческим прошлым, словно уже вскинулся могучий поток, который либо унесет нас своим течением, либо сметет в сторону. — Я пишу порнографию, — сказал Эрнст, — потому что служу революции. Лично я, — добавил он, вяло махнув рукой, — ну, лично я эстет: я размышляю об эротике. Если Швангер горюет о своих кофейнях, если ей грустно по поводу Schlagobers, которые революция тоже уничтожит, то я горюю об эротике, потому что она тоже будет утрачена. Когда-нибудь после революции, — вздохнул он, — эротика, может, и возродится, но она уже никогда не будет прежней. В новом мире она уже не будет иметь такого значения.

— В новом мире? — спросила Лилли, и Эрнст зажмурил глаза, как будто это был лейтмотив его любимого музыкального произведения, как будто в своих мыслях он уже мог видеть этот «новый мир», абсолютно другую планету с абсолютно иным населением.

Думаю, для революционера у него были слишком изящные руки; его длинные гибкие пальцы, возможно, оказывали ему неоценимую помощь при работе на пишущей машинке, его рояле, на котором Эрнст играл музыку своей оперы грандиозных перемен. Его дешевый цвета морской волны костюм слегка лоснился и был всегда чистым, но мятым, его белые рубашки были всегда хорошо выстираны, но не поглажены, галстуков он не носил; когда его волосы слишком отрастали, он подстригал их слишком коротко. Его лицо можно было назвать атлетическим — выскобленное, моложавое, решительное; мальчишеский тип красоты. Медведица Сюзи и Фельгебурт говорили нам, что в университете за ним ходит слава сердцееда. Когда он читал лекции по эротической литературе, заметила нам мисс Выкидыш, он становился взволнованным, почти игривым; а вовсе не таким вялым, ленивым, медлительным (чтобы не сказать сонным) шептуном, как в тех случаях, когда говорил о революции.

вернуться

27

Виндобона — древнеримское поселение на месте современной Вены.