— Троцкий, — внезапно выпалила девушка так, как говорят «спасибо».

— Троцкий? — сказал я, склоняясь над их столом; это был маленький квадратный столик.

В те дни я занимался с гантелями, по семьдесят пять фунтов каждая. Столик был намного легче, поэтому я аккуратно взял его одной рукой и поднял над головой — так официанты носят подносы.

— Ну, а вот старый добрый Троцкий… — сказал я. — «Если вы хотите легкой жизни, — сказал старый добрый Троцкий, — вы ошиблись столетием». Думаете, это правда? — спросил я мужчину с бородой.

Он ничего не ответил, но девушка подтолкнула его локтем, и он слегка оживился.

— Я думаю, это верно, — сказала девушка.

— Конечно, это верно, — сказал я.

Я заметил, что официант внимательно следит за тем, как подрагивают чашки и пепельница на столе у меня над головой, но я был не Айова Боб; блины теперь не соскакивали с моей штанги, когда я ее поднимал, — никогда больше не соскакивали. Не то что у Айовы Боба.

— Троцкий был убит ледорубом, — мрачно сказал бородатый парень, стараясь оставаться невозмутимым.

— Но он не умер, правда? — сказал я с болезненной улыбкой. — Ничто по-настоящему не умирает, — сказал я. — Ничто сказанное им не умерло, — сказал я. — Картины, которые мы до сих пор можем видеть, не умерли, — сказал я. — Герои в книгах не умирают, когда мы заканчиваем о них читать.

Бородач уставился на то место, где следовало стоять его столу. На самом деле он вел себя вполне достойно, а я был в дурном настроении и потому несправедлив; я вел себя, как обычный задира, и мне стало стыдно. Я поставил стол на место; ни капли из чашек не пролилось.

— Я поняла, что вы имели в виду, — крикнула девушка мне вслед, когда я уже уходил.

Но я знал, что я не смогу никого сохранить в живых, никогда; ни тех людей в опере, потому что между ними определенно будет сидеть та тень, которую мы с Фрэнком видели в машине между Эрнстом и Арбайтером, — эта животная тень смерти, этот механический медведь, химическая голова собаки, электрический заряд печали. И что бы там ни говорил Троцкий, он мертв; мать, Эгг и Айова Боб тоже мертвы, несмотря на все то, что они говорили, независимо от того, что они для нас значили. Я вышел на Грабен, чувствуя себя все больше и больше похожим на Фрэнка; надо мной смыкалась пучина нигилизма, я переставал владеть собой. Это очень плохо, когда тяжелоатлет чувствует, что он перестает владеть собой.

Первая проститутка, которая попалась мне навстречу, была не нашей, но я видел ее прежде, в кафе «Моватт».

— Guten Abend, — сказала она мне.

— Иди ты на хер, — ответил я ей.

— Сам туда иди, — сказала она мне; для этого она достаточно хорошо знала английский, и я почувствовал к себе отвращение.

Я снова начал использовать непристойные выражения. Я нарушил обещание, данное матери. Это был первый и последний раз, когда я его нарушил. Мне было двадцать два года — и я расплакался. Я свернул на Шпигельгассе. Там тоже стояли проститутки, но это опять-таки были не наши проститутки, поэтому я не стал ничего предпринимать. Когда они говорили «Guten Abend», я тоже говорил «Guten Abend». Я не отвечал на другие слова, которые они посылали мне вслед. Пересекая Новый Рынок, я чувствовал пустоты в телах Габсбургов, лежащих в могилах. Меня окликнула еще одна проститутка.

— Эй, не плачь, — крикнула она мне. — Такой большой сильный мальчик, как ты, не должен плакать.

Но я надеялся, что плачу не только о себе, а обо всех сразу. О Фрейде, выкрикивающем на Юденплац имена людей, которые ему не отвечают; об отце, который ничего не видит. О Фрэнни, потому что я любил ее и хотел, чтобы она была верна мне так, как она доказала, что может быть верной Сюзи. О Сюзи, потому что Фрэнни показала мне, что та вовсе не уродлива. В сущности, Фрэнни почти убедила в этом и саму Сюзи. О Младшем Джонсе, который страдал из-за своей первой травмы коленки, заставившей его уйти из «Кливленд браунс». О старательной Лилли, о Фрэнке, который так отдалился от нас (чтобы быть ближе к жизни, сказал он). О Черной Инге, которой исполнилось восемнадцать и которая сказала, что она «уже достаточно выросла», хотя Визгунья Анни уверяла, что еще нет, и которая уже этой осенью сбежит с мужчиной. Он будет таким же черным, как ее отец, и увезет ее в один из городов Германии, где стоит военная база; мне говорили, что позже она стала там проституткой. И Визгунья Анни начнет визжать несколько другую песню. Обо всех них! О моей роковой Фельгебурт, даже об обманчивой Швангер, о Старине Биллиг-проститутке и Старине Биллиге-радикале; они были оптимистами; они были фарфоровыми медведями. О каждом, кроме Эрнста, кроме Арбайтера, кроме этого Гаечного Ключа, кроме Чиппера Доува, — их я ненавидел.

Я проскользнул мимо одной или двух проституток, подававших мне знаки на Кернтнерштрассе.

Высокая сногсшибательная проститутка, которой наши проститутки с Крюгерштрассе и в подметки не годились, послала мне воздушный поцелуй на углу Аннаштрассе. Я двинулся прямиком к Крюгерштрассе, не желая никого из них видеть, никого из них, махающих мне. Я миновал отель «Захер», которым никогда не станет наш «Нью-Гэмпшир», а затем подошел к опере, к дому Глюка (1774-1787), как процитировал бы Фрэнк; я подошел к Государственной опере, которая была домом Моцарта, домом Гайдна, Бетховена и Шуберта, Штрауса, Брамса, Брукнера и Малера. Это был дом, который порнограф, играющий в политику, хотел поднять на воздух. Здание оперы было огромным, за семь лет я не разу там не был, оно казалось мне слишком уж классическим, к тому же я не был таким поклонником музыки, как Фрэнк, или таким любителем драмы, как Фрэнни. (Фрэнк и Фрэнни постоянно ходили в оперу; их брал с собой Фрейд. Он любил слушать; Фрэнк и Фрэнни все ему описывали.) Как и я, Лилли никогда не была в опере; Лилли говорила, что это место для нее слишком большое: оно ее пугает.

Теперь оно пугало и меня. Это было слишком! Но я знал, что на самом деле они хотят взорвать людей, а людей уничтожить гораздо проще, чем здания. Все, что им было нужно, — это зрелище. Они хотели того, о чем Арбайтер кричал Швангер: они хотели Schlagobers и крови.

На Кернтнерштрассе напротив оперы стоял продавец сосисок, мужчина с тележкой, напоминающей тележки для хот-догов, торговавший всевозможными Wurst mit Senf und Bauernbrot — чем-то вроде сосисок с горчицей и ржаным хлебом. Мне их не хотелось.

Я знал, чего я хотел. Я хотел вырасти, срочно. Позанимавшись любовью с Фельгебурт, я сказал ей:

«Es war sehr schцn», — но на самом деле ничего подобного. «Это было прекрасно», — соврал я. Это . было ничто, этого было недостаточно. Это превратилось в очередную ночь с выжиманием штанги.

Повернув на Крюгерштрассе, я решил, что пойду с первой же, кто мне встретится, — даже если это будет Старина Биллиг, даже если это будет Иоланта, смело пообещал я себе. Это не играло роли: может быть, одну за другой я попробую их всех. Я смогу сделать все, что мог делать Фрейд, а Фрейд ни в чем себе не отказывал, наш Фрейд и другой Фрейд, подумал я; они просто зашли так далеко, как могли.

В кафе «Моватт» никого из знакомых не оказалось, и я не узнал фигуры, стоящей под розовой неоновой вывеской: «ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“! ОТЕЛЬ „НЬЮ-ГЭМПШИР“»!

Бабетта, подумал я со смутной неприязнью; но на эту мысль меня, вероятно, навел просто тошнотворно-слащавый бензиновый бриз последней ночи лета. Женщина увидела меня и двинулась навстречу — агрессивно, подумал я, и голодно тоже. Я был уверен, что это Визгунья Анни; я тут же подумал о том, как вынесу ее знаменитый фальшивый оргазм. Может быть, признаюсь ей, что предпочитаю шепот, и попрошу ее не визжать; а могу просто сказать — мол, я знаю, что это фальшивка, и это совершенно не обязательно, мне этого не нужно. Женщина была слишком стройной для Старины Биллиг, но слишком крепкой для Визгуньи Анни. Значит, это Иоланта, подумал я; по крайней мере, узнаю, что она держит у себя в зловещей сумочке. В скором будущем, подумал я, вздрогнув, я, может быть, даже воспользуюсь тем, что лежит у нее в сумочке. Но женщина, приближавшаяся ко мне, была недостаточно крепкой для Иоланты; она тоже была хорошо сложена, но по-другому, она была невероятно складной. Слишком молодые повадки. Она подбежала и заключила меня в объятия; у меня перехватило дыхание, так она была прекрасна. Это была Фрэнни.