Что они видели? Льюин разглядывал их, пытаясь найти ключ к разгадке их закодированного безразличия. Он пытался найти какие-нибудь признаки, какие-нибудь отклонения в поведении, неизменном с глубокой древности. Сэм сказал, что они бросились на него, напугали, погнали его к краю утеса. Льюин знал, что это невозможно, он знал, что и Джеймс это знал. Овцы так себя не ведут.

Его отец держал в кухне старую книгу в картонной обложке, альманах сельскохозяйственной мудрости, не столько научной, сколько колдовской. В книге были такие параграфы, как «Когда ягнят следует отнимать от матери», «Овечья слепота и другие болезни и снадобья против них». Лечение обычно состояло в прикладывании смолы к различным частям овечьего тела и кровопускании, а симптомы у всех болезней — и «личинок в овце», и «крови в овце», и «оспинок» и даже у «древесной болезни» — были, как правило, одинаковые: повисшая голова, возбудимость, почесывания и потеря аппетита. Поведение больных овец практически ничем не отличалось от поведения здоровых. Заболев «древесной болезнью», они «останавливались и косо держали шею». От «крови» они «замирали и свешивали голову». Вспышку вертячки во времена отца долго не замечали, потому что ранние симптомы трудно было отличить от нормы — привычки свешивать голову и стоять неподвижно. Только когда уже почти весь мозг был съеден плоскими червями с шишкообразными головами, овцы начинали вытворять непонятное: ходить кругами и прыгать с утеса.

Могли ли овцы снова заболеть вертячкой? Льюин рассматривал животных, искал опущенные головы или признаки ступора и видел их повсюду. В конце концов, овцы всегда так себя вели, это было их дело.

Насколько Льюин знал, заставить овец спрыгнуть с утеса (если только в них не вселились бесы, как в Гадаринских свиней) может только вертячка. Ее мог принести пес Туллианов, но его проверяли перед приездом, и потом — еще раз, по настоянию Льюина, после первой гибели овцы. Поля он попеременно бороновал и удобрял золой. Нельзя сказать, что это была панацея, но Льюин хранил примитивную, почти друидскую веру в очистительные свойства огня: вид сгоревшей травы и кустарника вселял в него уверенность. Когда кончалась зима, овцы невинно слизывали из своих кормушек смесь фенотиазина и соли: конечно, разбавленную, но большего Льюину не позволял бюджет.

В любом случае он бы уже что-нибудь заметил: поздние стадии заболевания определяются безошибочно. Овцы боролись бы друг с другом, «вертясь» (как говорил мистер Эстли); их движения стали бы непредсказуемыми, неспособность ходить прямо постепенно закончилась бы хождением по кругу, всегда в одном направлении, до измождения. Они бы ослепли: мистер Эстли говорил, что даже видел, как перед смертью овцы делали сальто. Порой овцы шатались как пьяные и высоко поднимали ноги, делая почти танцевальные движения. Такое «верчение» трудно было с чем-то спутать.

Льюин не держал собак, во-первых, потому, что, как ни старайся, нельзя быть уверенным, что собака не подхватит заразу, особенно с тех полей, где раньше уже были паразиты. Что ни делай, собаки будут есть овечий помет: такова их природа. В любом случае его хозяйство было не очень большим и обходилось без собаки — овец мог гонять человек с палкой в руках и знанием их характера. Так что собака не могла стать переносчиком инфекции.

Значит, бесы? В альманахе его отца об одержимости бесами ничего не говорилось, не содержалось никаких указаний на то, как она проявляется. Он представил себе одержимую овцу и засмеялся. Вероятнее всего она бы косо держала голову и застывала на месте. Могла — почему бы нет — побежать на маленького мальчика и столкнуть его с утеса, хотя Льюин в этом сомневался.

Заставить отцу бежать могло только одно: страх. Особенно ярко страх проявлялся у отъягнившихся, когда овца могла быстро пробежать огромное расстояние. Но она ни на кого не нападала, она бежала, спасая своего ягненка, который в это время галопировал рядом с ней.

От, а не на.

Единственным разумным объяснением была паника среди овец: а если так, то что-то должно было привести их в это состояние. В числе качеств, которыми могли похвастаться овцы, не числилось воображение. В отличие от людей они не изобретали собственные страхи.

Значит, запаниковали. Почему?

Льюин потрогал пальцами колючую проволоку. Клочья шерсти чуть прилипали к пальцам.

Испугались маленького мальчика, с криками бегущего к ним и машущего палкой?

Он представил себе эту картину: Сэм в новых кроссовках и бейсбольной кепке кричит, машет палкой, бегает по полю, гоняет овец, как собака; они топают копытами, уши торчком, они бегут, но от него, а не на него. Он гонит их к изгороди, которую он сам и смял, заставляет их перелезть через нее, оступается и падает вместе с ними. Льюин вспомнил, как что-то удивило, отвлекло его, когда он вытаскивал Сэма из воды: вокруг плавали какие-то крупные мокрые предметы, один из них он оттолкнул от себя. Овцы. Отчаянные попытки спасти Сэма не дали Льюину узнать их.

— Джеймс, это совершенно бессмысленно, разве ты не понимаешь?

Но Джеймс мог понять только одно — его ребенок упал в глубокую, темную, холодную воду и в этом был виноват Льюин. Джеймс, видимо, думал, что Льюин скинул Сэма вместе с овцами. Он, наверное, считает меня убийцей, думал Льюин, трогая пальцами бесцветный свалявшийся клок шерсти, сумасшедшим. Интересно, что еще рассказал ему Сэм? Кому он поверит, Сэму или относительно незнакомому человеку?

Льюин хотел рассказать Джеймсу еще кое-что: он покривил душой, сказав, что когда он нашел на камнях мертвого Элвиса, вокруг никого не было. Он никого не видел, но он слышал. Пение и причитание, высокий чистый голос. Голос ребенка. Это-то и привело Льюина на верхнее поле. И еще один странный, неуловимый звук, который он едва осознавал, но воспоминание о том звуке возвратилось к нему: зудение, похожее на гул электрического столба летом. Бормотание.

— Я больше не хочу ничего слышать, Льюин. Наслушался.

— Послушай меня, Джеймс...

— Хватит. Бога ради. Довольно.

Лицо Джеймса выражало отвращение, неприязнь, ощущения человека, который сунул под камень руку и наткнулся на мягкое разлагающееся кроличье тело. Этим кроликом был Льюин, человек, калечащий собственных овец, рвущий на куски собаку, сбрасывающий с утеса маленького мальчика в новых кроссовках.

Джеймс не задумался, зачем этот человек, это грязное, мерзкое, вонючее животное рисковало собственной жизнью, чтобы спасти ребенка, которого оно только что пыталось убить. Джеймс не задал вопросов, не слушал, не думал: он просто бежал от дьявола, как овца с ягненком. От или с? — подумал Льюин, стоя у разрушенного забора.

* * *

Она стояла в холодном подвале и держала в руке предохранитель как потерявшуюся сережку. У отвертки была красная ручка с продольными рубцами, чтобы было удобнее ее держать.

Адель лежала в постели в ярко освещенной больничной палате и смотрела в потолок. Она пыталась понять, что предшествовало этой сцене, что подтолкнуло ее залезть в инструменты Джеймса, а потом пойти к морозильнику, где лежал рваный кусок мяса, страшный, тихий.

Тихий. Она зацепилась за это слово, следуя взглядом по трещине, тянувшейся от люстры к окну. Мертвые предметы не говорят, они не способны издавать звуки, именно так можно понять, что они мертвые. Если бы мертвая вещь захотела, чтобы о ней узнали, она бы поступила по-другому. Лампа гудела, но она не собиралась взрываться, это Адель понимала. Она просто тихонько гудела, потому что была полна гудящего электричества. Даже не гудящего, бормочущего.

Сэм бормотал. Значит, он был полон электричества? Она отбросила эту мысль, посчитав ее нелепой. Откуда берутся такие идиотские мысли? Нет, он бормотал, потому что ему нравилось бормотать, он этого даже не осознавал.

Что бы сделала мертвая вещь, если бы захотела, чтобы о ней узнали, захотела, чтобы ее нашли, обнаружили? Адель подумала: это тоже нелепость. Мертвые вещи ничего не хотят, они уходят туда, где желаний нет. Быть мертвым — это значит тихо лежать и ничего не хотеть. Но я же лежу тихо и ничего не хочу, однако я не мертва.