— Я должен был принять решение и решил ампутировать ногу. Поверьте мне, — Кабра прижал руку к сердцу, — будь это мой родной брат, я не мог бы сделать больше того, что сделал. Операция прошла хорошо и довольно быстро. И все же… — Кабра оборвал себя на полуслове и слегка развел руками, выражая сожаление, сочувствие, печаль, — …вчера к вечеру развился шок. Я увидел, что все наши усилия не привели ни к чему. Будь у меня хоть малейшая возможность тотчас сообщить вам, я бы это сделал. — И, помолчав немного, он добавил: — Конец наступил очень быстро. Вчера же, в одиннадцать часов ночи.
Стефен и без этих последних слов уже знал все, но, услышав их, почувствовал, что не в силах им поверить. Так быстро, так внезапно это произошло: умер некто Жером Пейра, одинокий, безвестный… А он даже не попрощался с ним! Стефен не проронил ни слова, не пошевелился. Кабра пробормотал:
— Если я могу быть вам чем-нибудь полезен в предстоящих хлопотах…
Стефен очнулся.
— Он здесь?
— Нет. В морге для бедняков. Наш устав дает нам возможность устраивать скромные похороны… — Кабра слегка пожал плечами и добавил мягко и тактично: — …в известных обстоятельствах. Вы не возражаете?
— Это не имеет значения. Пейра не первый и не последний художник, умерший в такой нищете, что всего его скарба не хватит, чтобы уплатить за гроб. — Стефен встал. — Простите меня. Вы были очень добры. Когда могу я зайти в морг?
Кабра взглянул на свои часы.
— Сейчас морг закрыт до вечера. Лучше всего зайдите попозже… часов в семь. Загляните сначала ко мне. Я должен составить и подписать кое-какие бумаги.
— Благодарю вас. Я зайду, и вы скажете мне тогда, сколько я вам должен. Прошу вас не сомневаться, что я рассчитаюсь с вами, хотя и не сразу, но в самом непродолжительном времени.
— Вы ничего мне не должны. Когда-нибудь, быть может, вы напишете мой портрет в память о нашей встрече, столь приятной для меня и столь печальной. — Провожая Стефена до ворот, доктор Кабра неожиданно и не без некоторого любопытства спросил: — Не можете ли вы объяснить мне одну вещь? Вы говорили, что ваш приятель совершенно одинок, что у него нет ни жены, ни возлюбленной. Почему же он в бреду беспрестанно твердил; «Тереза, Тереза»?
— Это имя женщины, которую… которой он поклонялся.
— Любовная связь?
— Нет, чисто духовная.
— А! Она умерла раньше него?
— Да! — яростно выкрикнул вдруг Стефен. — Четыреста лет назад!
Он вышел за ворота и пошел наугад, низко опустив голову, устремив затуманенный взгляд в землю. С набережной он свернул в городской сад и прошел под цветущими жакарандами, потом — по аллее, обсаженной кустами тамариска, подстриженными в форме зонтиков. Где-то в отдалении играл оркестр. Выйдя на шоссе, Стефен увидел за поворотом море и направился к молу. Он задыхался, море манило его своей свежестью и прохладой, и он поднялся на каменную стену мола, уходившую далеко, в синеву.
Он чувствовал себя одиноким и опустошенным, глубоко несчастным. Уже не впервые погружался он, словно грешная душа в преисподнюю, в бездну самого черного отчаяния, но никогда еще горе его не было таким безысходным, мысли — такими беспросветными. Пейра умер. А сам он должен теперь стать солдатом и, значит, оставить живопись, а это было для него страшнее всех ужасов и тягот войны. Испытывал ли он страх? Это был пустой, бессмысленный вопрос, он не стал даже над ним задумываться. Уже давно жизнь в обычном смысле этого слова потеряла для него цену. Быть может, язвительные упреки Хьюберта все еще продолжали угнетать его? Возможно. Но, в сущности, ни Хьюберт, ни семья, ни чье-то мнение не имели для него значения. По-настоящему важно было только одно — пламя, горевшее в его груди, созидательный жар. Живопись была его страстью, единственной целью его существования, силой куда более могущественной, нежели голод или жажда. Это был инстинкт, так безраздельно подчинявший его себе, что он не в силах был ему противиться.
Он дошел до конца мола и присел у подножья маяка отдохнуть. Какой-то мальчишка, примостившись на краю мола, удил рыбу. Он насаживал кусочки креветок на крючок и время от времени вытаскивал из воды крошечную серебряную рыбешку, швыряя ее в парусиновый мешок. Стефен наблюдал за мальчишкой, и рука его невольно потянулась к карману — за альбомом, к которому он не прикасался уже много дней. Альбома в кармане не оказалось, но заглушить тоску по работе ему не удалось. Она все нарастала, она кипела, она бродила в нем, как дрожжи, а горе, одиночество и долгий период вынужденного бездействия еще усиливали эту тоску. Весь во власти этой неукротимой тяги, Стефен думал: «Я должен работать, должен, не то сойду с ума».
Он долго сидел не шевелясь, весь бледный от обуревавших его чувств. Рассудок его был во власти одного клокотавшего в нем яростного стремления, которое было сильнее всего и важнее всего на свете. Внезапно, когда он мучительно пытался разобраться в сумбуре нахлынувших на него чувств, сознание его прояснилось. И в эту же минуту в теплом влажном воздухе разлилось поскрипывание весел в деревянных уключинах и зазвучали мужские голоса, поющие песню. Рыбачьи баркасы, еще не встречая пока преград, чинимых войной, уходили в море на ночной лов. Миновав мол, рыбаки сложили весла и подняли треугольные паруса. Мертвая зыбь качала баркасы, мерно подымая на свои валы, и мгновениями казалось, что то одно, то другое судно висит в воздухе между небом и водой. Потом они плавно скользили вниз друг за другом и, словно стая ласточек, исчезали в туманной дали. На западе солнце опускалось за хребты Сиерры-Невады, и края облаков пламенели, а на предгорья ложились фиолетовые тени, делая их еще более далекими и таинственными. Близкие виноградники уступами спускались с гор и были так отчетливо видны, что казались написанными твердыми, резкими мазками, а под ними четко вырисовывались силуэты башен, минаретов, кровли домов. Минуты шли. Закат пылал, огненным полукольцом охватив город. Любуясь на это диво, Стефен почувствовал, как тает боль в его груди и крепнет решимость. Когда сумерки серым саваном окутали купол собора, неподалеку от которого в морге для бедняков покоилось тело Пейра, Стефен встал и направился обратно в город. Решение его было принято.
Он спустился с мола. Когда он выходил из ворот гавани, кто-то неожиданно окликнул его. Обернувшись, он увидел Холлиса с портфелем под мышкой, спешившего к нему со стороны доков.
— Я узнал вас издали, Десмонд. Большая удача, что я вас встретил. — Холлис перевел дыхание и улыбнулся Стефену. — У меня для вас хорошие новости. Торговое судно «Мурсия» отплывает из Малаги в Ливерпуль в следующий вторник, и консулу удалось получить для вас место.
Стефен молчал.
— И это еще не все. У меня есть разрешение возвратиться на родину, чтобы тоже надеть форму. Я поплыву вместе с вами на этой старой посудине. — Холлис говорил небрежно, лениво цедя слова, однако скрыть своего радостного возбуждения ему не удавалось, он был полон энтузиазма. — Это небольшое суденышко водоизмещением всего три тысячи тонн, и, разумеется, никаких удобств. Мы, вероятно, получим места на полубаке, так что прихватите с собой одеяло, если оно у вас имеется, а я раздобуду несколько банок мясных консервов. Между прочим, я не думаю, что с нами пошлют охрану, а Средиземное море полно неприятельских подводных лодок… словом, наше путешествие может оказаться довольно увлекательным.
Холлис умолк. Стефен ответил не сразу.
— Мне очень жаль, но я не предполагаю возвращаться сейчас на родину.
— Что такое? — Холлису показалось, что он ослышался.
— Я не вернусь в Англию сейчас. Я останусь здесь.
Снова наступило молчание. Лицо Холлиса отразило происходившую в нем смену чувств: изумление сменилось недоумением, затем недоверием и, наконец, холодным презрением.
— И что же вы намерены делать?
— Я буду работать — писать картины.
Стефен повернулся и быстро зашагал прочь в надвигающуюся тьму.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Было сырое октябрьское утро 1920 года, в Броутоновском поместье завтрак подходил к концу. С пожелтевших листьев огромных буков дождь стекал прямо на террасу, и она была совсем мокрая. Кольцо Чанктонбэри затянуло туманом, но в столовой, застланной красным ковром, было тепло и уютно, потрескивал огонь в камине и приятно пахло кофе, а также беконом и жареной печенкой, стоявшими в серебряных судках на буфете. Однако в атмосфере, царившей за столом, чувствовалась легкая натянутость, что, впрочем, мало заботило генерала Десмонда, приехавшего поохотиться, — гладко выбритый и подтянутый, он сидел с невозмутимым видом и намазывал джем на хрустящий поджаренный хлеб.