— Заткнись, — прошипел я ему прямо в лицо. — Заткнись, мать твою, или я тебя прямо здесь финкой прирежу, чтоб не выл тут на все болото.
Он замер, глядя на меня дикими, бессмысленными глазами. Мышцы на его измазанном лице нервно дергались, а все тело колотила крупная дрожь.
— Жить, значит, страшно? — яростно прошипел я. — Под пули не хочется, гнида? А в петле обосраться и болтаться, как падаль, с вываленным языком — значит, не страшно⁈ Ты что сделать решил? Кому легче?
— Я не могу… — выдавил он сипло, глотая слезы. — Господи, я не могу больше… Я спать не могу, мне мертвые снятся… на железке там много немцев, а если бой, нас же покрошат всех, как тогда… Я не хочу…
Я наотмашь, коротко и зло ударил его по лицу. Голова Николая мотнулась, он всхлипнул, но истерика сбилась.
— А кто хочет⁈ — я встряхнул его так, что затрещала ткань. — Кто хочет, Коля⁈ Думаешь, мне не страшно? Думаешь, Белому не страшно? Думаешь, пацанам-сиротам, которые сейчас в землянках вшей кормят, подыхать охота⁈ Всем страшно! У каждого внутри от ужаса кишки в узел завязываются! Но они завтра встанут и пойдут. Потому что если не они — то кто? Кто, я тебя спрашиваю, твою мать⁈
Я снова с силой встряхнул его.
Николай молчал. Только сбивчиво и шумно дышал, глядя на меня со смесью ужаса и какой-то детской растерянности.
— Ты кому легче сделать решил? — продолжал я давить, не отпуская его воротник. — Кому? Утром бы наши тебя нашли — прокляли бы! Тебя бы свои же в отстойник скинули, как падаль, потому что ты предатель. Ты только что нас предал, понимаешь? Ты свой ствол бросил и в петлю полез. А завтра, может, именно твоего выстрела не хватит, чтобы кого-то из наших прикрыть! Их убьют, потому что ты решил отдохнуть на веревочке!
Николай вдруг обмяк, перестал вырываться. Слезы потекли по его грязным щекам. Его губы беззвучно шевелились, но он так и не произнес ни слова. А потом резко замер, уставившись пустым взглядом перед собой.
До него начало доходить.
Я отпустил его, брезгливо вытер руку о штанину и, нашарив в темноте костыль, с трудом поднялся. Навис над ним черной тенью. Николай сидел на земле, судорожно потирая шею, и затравленно смотрел на меня снизу вверх.
— Слушай меня внимательно, Коля. Человек от животного тем и отличается, что страх свой за горло держать может, — жестко, чеканя каждое слово, произнес я. — Боишься сдохнуть — это нормально. Все боятся. Но ты свой выбор сделал. Ты не просто сдохнуть решил, ты товарищей своих бросил до боя.
Николай замотал головой, собираясь что-то промямлить, но я оборвал его:
— Молчать! Думаешь, я тебя пожалею? По головке поглажу и скажу, что ничего не было? Хрена с два. У тебя на шее борозда багровая с палец толщиной. Думаешь, командир завтра ослепнет и не спросит, откуда она? А я из-за такого куска дерьма, как ты, под трибунал не пойду. Мне моя шкура, знаешь ли, тоже дорога. И врать Белому, выгораживая дезертира, я не стану.
В глазах Николая плеснулся настоящий, животный ужас. Куда сильнее того, с которым он лез в петлю.
— Не надо… — сипло выдохнул он, хватая меня за штанину. — Брат, умоляю… Белый же расстреляет перед строем… по законам военного времени… Я исправлюсь! Я в бою…
Я брезгливо стряхнул его руку костылем.
— В бою? Где гарантия, что ты завтра в бою пулемет не бросишь и не побежишь, оголив фланг? Нет такой гарантии, Коля. Тот, кто перед боем в петлю лезет, спину товарищу не прикроет. Ты ненадежный. Ты гнилой. А нам завтра каждый ствол на счету, и каждый человек должен быть как кремень.
Николай сжался в комок, тихо и безнадежно завыв, уткнувшись лицом в грязные колени.
— Поднимайся, — скомандовал я ледяным тоном. — И веревку свою забери, как вещдок пойдет.
Он не двигался, продолжая тихо скулить. Я несильно ткнул его концом костыля в бок, отчего Коля испуганно дернулся.
— Встать, я сказал! Или я тебя прямо здесь положу, как при попытке к бегству. Встал и шагом марш к командиру. Пусть Белый решает, что с тобой делать — в расход пустить сейчас или кровью смывать заставит. Пошел!
Николай тяжело поднялся на ноги. Он словно постарел разом на два десятка лет: ссутулился, по-стариковски шаркая ногами и то и дело бросая по сторонам затравленный взгляд. Трясущимися руками он скомкал обрывок веревки, сунул его за пазуху и, низко опустив голову, побрел в сторону лагеря.
Я зашагал следом, опираясь на костыль. Правая рука привычно легла на кобуру, пальцы нащупали рубчатую рукоять пистолета — на всякий случай. Больная нога горела огнем, но на душе было пусто и холодно. Жалости почти не осталось. На войне она обходится слишком дорого.
И все же, где-то глубоко внутри ворочалось тяжелое, тягучее чувство. В моем времени этому давно придумали название — ПТСР. Я, прошедший не одну мясорубку там, в будущем, прекрасно знал, как ломается человеческая психика под прессом постоянного животного ужаса. Как перегорают предохранители в мозгу, превращая нормального мужика в скулящий комок нервов. Но здесь и сейчас я был заложником суровой эпохи. В этом времени не знали терминов «посттравматический синдром» или «боевая психическая травма». Здесь не было психологов. Были только «трус», «паникер» и «дезертир». Высшая мера за такое была быстрой и безоговорочной.
Лагерь жил напряжённой ночной жизнью. До двух часов — времени выхода диверсионной группы к «железке» — оставалось совсем немного. В кромешной тьме, прорезаемой лишь тусклым свечением приглушенных углей, беззвучно сновали тени. Пахло сырым еловым лапником, стылой землей и горьким дымом костров, засыпанных золой. Бойцы, назначенные в группу, зябко кутаясь в ватники, туго перетягивали вещмешки и подгоняли амуницию, чтобы ни одна пряжка не звякнула в лесу. Тихо щелкали затворы. Лица, выхватываемые редкими красноватыми отблесками, были суровыми, с той особой, жесткой отрешенностью, которая наступает перед ночным рейдом. Никто не смотрел на нас, каждый был погружен в свои мысли о предстоящем броске во тьму.
Мы подошли к командирскому блиндажу. Белый сидел на пеньке, при тусклом свете коптилки изучая какую-то схему. Я бросил взгляд в сторону. Метрах в тридцати, у дерева, маячил темный силуэт Лебедева. Особист стоял молча, курил в рукав и цепко наблюдал за сборами диверсионной группы. Слава богу, к нам он пока не лез, но его присутствие негласно чувствовалось спиной.
— Командир, разговор есть. Срочный, — негромко позвал я, подходя ближе.
Белый оторвался от бумаг, мрачно потер покрасневшие от недосыпа глаза. Увидел меня, костыль, а затем перевел взгляд на бледного как мел Николая, который стоял ни жив ни мертв. Лицо командира потяжелело.
— Что с ним? — сухо спросил он, вцепившись в Николая взглядом.
Я шагнул вплотную, понизив голос так, чтобы слышал только Белый:
— Сломался парень. В петлю полез с перепугу. Я его с ветки срезал. Веревка у него за пазухой, след от петли остался на шее.
Белый тяжело вздохнул. Достал кисет. На его лице отразилась такая вселенская усталость, что он разом осунулся и помрачнел.
Николай дернулся, захрипел и вдруг бухнулся на колени прямо в стылую грязь:
— Товарищ командир… братцы… бес попутал… не губите!
— Заткнись! — процедил Белый так, что Коля мгновенно сжался, но остался на коленях. Командир тяжело поднялся, подошел к нему. Рывком вздернул его на ноги и смерил взглядом, полным безмерной усталости и презрения.
На этот шум Лебедев не мог не отреагировать. Его темный силуэт вдалеке напрягся: особист медленно отлепился от ствола дерева и сделал короткий, настороженный шаг в нашу сторону, вглядываясь в полумрак.
— Значит, испугался, Коля? — нехорошо оскалившись, спросил Белый. — Решил, пока ребята сейчас к «железке» пойдут под пули ложиться, ты на том свете отсидишься?
Я перехватил костыль и встал рядом. Снова скосил глаза во тьму, налево — там, во мраке, силуэт Лебедева так и застыл, больше не шелохнувшись.
— Послушай, Белый, — сказал я, глядя командиру в глаза. — Сдадим его сейчас особисту — Лебедев его в расход пустит. А толку с трупа? В рейд тебе его брать тоже нельзя — обосрется при первом выстреле и всю группу подставит.