— Не так тебе представлялось наше свидание, калга, — негромко проговорил Пётр Алексеевич, обозрев повязку, на которой висела пробитая пулей рука Гирея. — Слыхал я, будто ты перед нукерами хвалился меня в клетку посадить, в той клетке привезти в подарок султану, а жену мою продать на базаре. Вот я, вот моя жена. Делай, что обещал… коли сможешь.

— Если будет на то воля Аллаха — сделаю, царь, — на отличном русском языке сказал пленник, взглянув на молчавшую женщину исподлобья. — Англичане говорят: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним.

— А у нас на Руси говорят: не хвались, на рать идучи, — за словом император всероссийский в карман не лез. — О твоей судьбе говорить стану не с твоим братом, бывшим ханом крымским Каплан-Гиреем, а с султаном Махмудом. Коли пожелает условия мои принять, быть тебе свободным. Коли нет — не обессудь. Поступлю с тобою так, как сочту нужным.

— Ин-ш-алла, — калга устремил злой взгляд в стену. — Всё в воле Аллаха, царь. Никому из детей Адама не дано предвидеть её. Потому не торопись хоронить Кырым. Удача переменчива. Всякое может случиться и при нашей жизни, и при жизни наших потомков.

— Я давно уже не полагаюсь на одну удачу, — сурово проговорил Пётр Алексеевич. — Если бы ты понял это раньше, нашей встречи могло бы вовсе не быть… Уведите калгу, — это уже гвардейцам. — Обиходить, но глаз не спускать. Ему ещё дорога предстоит дальняя — в Шлиссельбург…

— Говоришь, ещё лет двести назад город стоял?

— Точно так, твоё величество. Даже церкви старинные почти целы были, хоть там никто службу не вёл. Турки всё по камешку растащили. Инкерман тот же из тех камней строен, иные поселения… Нет, чтоб самим камень добыть, как то наши предки делали…

— Не Херсонесом ли тот город звался?

— Херсонесом, государь. Но того города нет более. Он умер.

— Значит, быть ему возрождённым.

Ещё не остыли орудийные стволы, обстреливавшие крепостицу с засевшим там жалким остатком турецких галерных команд и гарнизона, ещё не сочли убитых, пленных и захваченное оружие, ещё догорали купеческие склады, а Пётр Алексеевич уже поехал осматривать древние развалины, находившиеся неподалёку. Старый грек — то ли рыбак, то ли контрабандист — хорошо говоривший по-русски, сопровождал его, рассказывая об истории этого края и радуясь, что кому-то эта история, которую греки хранили вместе с верой, интересна.

— Вот здесь, государь, — старик, кряхтя, слез с лошади и указал чуть ли не себе под ноги. — Здесь твой предок, Владимир, прозванный Великим, крещение принимал.

Государь посмотрел на грека с удивлением: он не был потомком Владимира Великого. Романовы состояли с Рюриковичами не в родстве, а в сродстве через брак Анастасии Юрьевой-Захарьиной с царём Иваном Четвёртым. Но откуда это было знать старому таврийскому рыбаку? Грек судил просто: раз Пётр сидит на русском престоле, значит, из рода Владимира происходит. А все династические перипетии были выше его разумения.

Перед ними располагалась площадка, заваленная битым камнем. Но всё же можно было догадаться, что она имеет некую правильную форму, и под кучами мусора лежат большие каменные плиты. Всё кругом заросло травой, но сквозь стыки не пробивалась ни единая былиночка, настолько плотно они были спряжены.

— Разор и запустение, — мрачно проговорил Пётр Алексеевич, с тяжёлым сердцем оглядывая развалины. — И так везде, куда приходят агаряне. Никакого уважения к древности и красоте[65]. Ну, ничего. Я здесь порядок наведу.

И переглянулся с женой. Альвийка, на которую вид разрушенного поселения тоже подействовал угнетающе, изобразила удивлённое лицо: уж не собрался ли государь восстанавливать тут всё, как было при древних эллинах? Но вскоре Раннэиль пришлось удивляться совсем другому обстоятельству.

«После» — не значит «вследствие», это прописная истина. Но тут ей поневоле пришлось сопоставить визит на развалины Херсонеса с переменами, произошедшими с любимым человеком буквально на следующий же день. Петра Алексеевича словно подменили. Вернее было бы сказать — складывалось ощущение, будто там ему в голову пришла некая мысль, и разом срезала неугомонному царю лет тридцать, вернув времена взятия Нарвы. Его стало не узнать. Если воевать с Крымским ханством пришёл постаревший, нездоровый и усталый человек, то сейчас он просто фонтанировал энергией. Разве только в атаку самолично не ходил, словно в старые времена, а так его хватало буквально на всё. И на то, чтобы в три недели привести к покорности весь южный берег полуострова, за исключением отлично укреплённой Кафы, и на планирование дерзких операций в ближайшем будущем, и на собственную семью. Дети — во многом стараниями Раннэиль — и так обожали отца, а теперь вовсе души в нём не чаяли. Обычно он к вечеру так уставал, что едва хватало сил поговорить со своими отпрысками. Сейчас он просто не отпускал их от себя, едва заканчивал общение со своим штабом, а офицеры быстро свыклись с мыслью, что семья — это святое. Да и сама Раннэиль на себе испытала эти перемены. Будто вернулись те безумные дни… точнее, ночи, когда их роман только начинался. Когда любимый наконец засыпал, она беззвучно плакала — и от нежности, которую не могла высказать никакими словами, и от счастья, и от страха за будущее. Ведь такие вспышки сумасшедшей активности, разве что не столь сильные, у него случались и раньше. И заканчивались, как правило, очередным курсом лечения. Силы-то не брались из ничего. Пётр Алексеевич вычерпывал до донышка самого себя, вернее, то немногое, что ещё было в его распоряжении.

Но под стены Кафы он явился всё ещё весьма бодрым и решительно настроенным.

— Дерьмо, а не пушки.

— Ну, извини, Пётр Алексеевич, какие нашлись. Чай, не свои, трофейные. А вместо ядер — булыжники обтёсанные. Срам один.

— Тьфу… Глаза б мои сего непотребства не видели… Ладно, что есть, из того и стрелять будем. Гляди, чтоб шанцы около каждой пушки отрыли, с бруствером. Ну их к чёрту. Порвёт — так хоть бомбардиры целы останутся.

Пушки Пётр Алексеевич любил и ценил. Но вид взятых в Керчи османских двадцатичетырёхфунтовок прошлого столетия, отлитых из препаршивой бронзы, оскорблял его тонкие чувства. Это убожество не то, что четырёхкратный уставной заряд — полуторный не выдержит. Чугунное ядро тоже не про неё, тяжеловато. Туркам сие было безразлично, они тёсаными камнями стреляли. Против казацких чаек годилось. Против фрегата — тоже так-сяк. Но обстреливать крепость — извините. Даже против не слишком-то могучих стен Кафы, давно уже позабывшей, что такое штурмы, эти горе-пушки практически бесполезны. Оставалось сосредоточить их напротив ворот и пытаться высадить створки. Хоть какая-то польза от этого хлама будет.

В отличие от иных городков и крепостиц, Кафу осадили по всем правилам военного искусства. С обстрелами и ультиматумом беглербегу. Османский наместник, как и следовало ожидать, сдаваться отказался. Его можно понять: торговая столица турецкого Кырыма, очень много богатых и уважаемых людей ещё не успело отплыть в направлении Синопа. Притом, не только из числа осман. Как писал Петру Алексеевичу русский посланник в Османский империи Вешняков, «…Здешние константинопольские греки большею частью бездельники, ни веры, ни закона не имеющие, их главный интерес — деньги, и ненавидят нас больше самих турок, но греки областные и еще более болгары, волохи, молдаване и другие так сильно заботятся об избавлении своём от турецкого тиранства и так сильно преданы России, что при первом случае жизни не пожалеют для Вашего Императорского Величества, как уповаемого избавителя. Всё это турки знают»[66]. Да, купцы-фанариоты с удовольствием приторговывали в Кафе, откуда большей частью происходили, своими единоверцами-русскими. И, когда город осадила русская армия, имели основания опасаться за жизнь и здоровье, равно как и купцы-армяне и богатые евреи. Пётр Алексеевич, доселе запрещавший грабить города ради скорости манёвра, уже пообещал отдать Кафу на разграбление войску. Войско это знало и предвкушало. В городе это тоже знали и боялись. Но никакими силами невозможно было заставить столь солидных и уважаемых людей хотя бы попытаться защитить город, приносивший им доход. Беглербег не сумел загнать на стены ни одного.