К слову, османы за месяц, прошедший со дня взятия казаками Керчи, сумели немного подлатать старые генуэзские стены и привести в боевую готовность всю наличную артиллерию. Все два десятка плохоньких орудий, помнивших ещё разорительный набег атамана Ивана Сирко. Под ружьё поставили большую часть мужчин-турок, не относившихся к купеческому сословию. Муллы без отдыха проповедовали, цитировали Коран и призывали правоверных к священной войне. Но беглербег смотрел на всё это с тоской. Ему с одного взгляда было ясно, чем закончится осада. Если повелитель правоверных не пришлёт на помощь свой флот, Кафа будет взята русскими самое большее со второго штурма.

Второго штурма не потребовалось. Хватило и одного.

Глубокой ночью, в те самые часы незадолго до рассвета, когда тягостнее всего нести караульную службу, обширная гавань озарилась огнями. То загорались, один за другим, ещё не ушедшие на юг купеческие корабли. Казацкая работа. Когда беглербега разбудили и доложили обстановку, осман понял: это — всё. Как бы ни сопротивлялись на стенах янычары и городское ополчение, битва уже проиграна. Но разве такое говорят воинам перед сражением? Нет, конечно.

Впрочем, безразлично, что сказал бы беглербег своим воинам. То ли призвал бы полечь, но не пропустить врага, то ли посоветовал бы спасаться, кто может — результат всё равно был предрешён. И, когда русские войска, обстреляв город из всех наличных стволов, пошли четырьмя колоннами на штурм, падение Кафы стало вопросом весьма небольшого времени.

Пётр Алексеевич сам в город не вошёл, и семейству своему воспретил. Семейство, впрочем, желанием поглядеть на то, что там будет происходить после сдачи гарнизона, тоже не горело.

«Взять на шпагу» — так это называлось. Самая обычная европейская практика.

«…Знаешь ли ты, сынок, почему христиане таврийские не радовались нашему приходу? Они говорили: вы, мол, уйдёте, а татары с турками останутся.

А знаешь, когда они устроили настоящий праздник? Когда поверили, что мы не уйдём.

В тот день как раз батюшка повелел огласить указ, упраздняющий Крымское ханство и учреждающий Таврийскую губернию. А татарам и туркам предписывалось либо присягнуть на верность императору и принять веру христианскую, либо уходить в земли, подвластные своим единоверцам.

Ты знаешь, что они выбрали. Присягнуть императору они ещё могли, но батюшка прекрасно знал, что это будут плохие подданные. Гнать их силой? Увольте. Пусть лучше сами уходят. Для того и было добавлено положение о вере. За магометанство они держатся крепко. Ну и храни их Аллах, в землях турецких. Пусть живут, где хотят, но только не там, где предки их, побив и поработив более древнее население, свили разбойничье гнездо.

Нам бы это удержать, сынок. Не потому, что так батюшка завещал, а потому, что иначе даже твои дети и внуки не смогут спать спокойно…»

Памятуя, за что атаман Краснощёков угодил под суд, Пётр Алексеевич его казаков в штурме не задействовал. Донцы занимались морской операцией, сперва поджигая стоявшие на рейде купеческие суда, а теперь беспрепятственно грабя те, которые поджечь не успели. Но сам атаман явился в лагерь русского войска, куда солдаты, согласно традиции, уже сносили трофеи, складывая их под знамёна. Мешки с барахлишком, свёртки драгоценных тканей, домашние сундуки, оружие, ковры, дорогая одежда, шкатулочки, из которых зачастую вываливалось блестящее содержимое, расшитые кошели… и плачущие женщины. Их тоже считали трофеями и приводили «под знамя». Турчанки, гречанки, караимки, армянки, татарки… Атаман увидел в рыдающей толпе парочку холёных светловолосых бабёнок в изорванных, но очень дорогих платьях. Никакого сочувствия к ним старый казак не испытал: коль в охотку обасурманились, пускай терпят. Домой научены вернутся. Но эта мысль мелькнула у него мимоходом. Иван Матвеевич не без удовлетворения отметил, что государь сумел создать не только боеспособную, но и дисциплинированную армию. В Нарве-то всякое бывало, да и в Персидском походе тоже не обходилось без случаев разных, навроде драк солдат за трофеи. А тут, гляди-ка, тащат в лагерь всё, что нашли, и слова худого друг дружке не скажут. Ещё и хвалятся, кто сколько принёс. А если кто колечко какое, или, там, платок шёлковый для своей бабы припрятал до дележа, так ему свои же бока намнут.

Почти совсем как казаки. Атаман даже умилился.

Чуть в сторонке от куч добра и толпы женщин, коих охраняли караулы, выставленные у каждого знамени от того или иного полка, он увидел солдата. Трудно было сказать, сколько тому солдату лет: лицом вроде не стар, а почти седой. Стоял солдат, хмурый, словно осенняя туча, и держал за плечо девчонку лет пятнадцати. Тоненькую, чернявенькую и дрожащую.

— Нет, братцы, — говорил солдат однополчанам, подошедшим поинтересоваться, почему товарищ не ведёт добычу под знамя. — Не обессудьте. Эта — моя. Попа дождусь, сразу и повенчает.

— Она ж веры басурманской, — возразил кто-то.

— Стало быть, сперва покрестит её, а после повенчает, — упрямо твердил седой. — Не обижайтесь, братцы. Не могу я её в обоз отдать. Жалко девку.

Девчонка и впрямь была хороша, из тех, что в справных баб вызревают. Такую атаман бы для сына взял без разговоров. Стояла, заплаканная, и дрожала, будто от холода. Седого солдата, что её за добычу взял, боялась отчаянно, но понимала, видать: он — её единственная защита от других. Ну, и, как все бабы басурманские, против судьбы не шла. Что ж, этой повезло. Иным хуже пришлось.

— А хороша бабёнка, — за спиной атамана раздался знакомый насмешливый голос. — Был бы помоложе, сам бы потягался за такую.

— Твоя, царь-батюшка, всяко получше будет, — спокойно ответил солдат, нисколько не смутившись.

Обернувшись, Иван Матвеевич едва не помянул чёрта. Плохо. Не услышал, как со спины подошли. Хоть и сам император с ним такую шутку сыграл, а обидно: старость, видать, и впрямь подкралась. Вот женщину в тёмно-зелёном платье, что шла обок с государем, он и сейчас не слышал. Зато не сводил глаз с её острых ушей.

— Вот шельмец! — захохотал Пётр Алексеевич. — Видала, Аннушка, как вывернулся? Молодец!

— Пожалуй, это самый непринуждённый комплимент из всех, что мне доводилось слышать, — с улыбкой проговорила альвийка, поправив на плечах большой красивый платок.

Головы она, по своему кошачьему обычаю, не покрывала без нужды, и её коса сияла под солнцем чистым золотом. Впрочем, атаман видел, что на висках женщины — почему-то даже мысленно он не мог назвать её бабой — в том золоте уже поблёскивает серебро.

— Ладно. Я тебя, Иван Матвеевич, для того призвал, чтобы поговорить о деле, — Пётр Алексеевич, разом потеряв интерес к солдату и его пленнице, положил руку на плечо атаману. — Гляжу, а ты стал тут и любуешься, так я тебя самолично в гости приглашаю… Твоя доля учтена, как договаривались, — продолжил царь, когда они прошли в развёрнутый походный шатёр. — А за Азов спасибо, что взял, без тебя бы туго пришлось.

— Взять-то взял, — хмыкнул Краснощёков. — Только ты сызнова его не про**и, государь.

— И хотел бы, да не получится, — странно, но император в кои-то веки не обозлился при довольно грубом намёке на неудачный Прутский поход. Даже развеселился. Видимо, счёл, что теперь они с турками квиты. — Вот, жена моя, аки цербер, сторожит, как бы я чего не про… потерял.

— Служба не из лёгких, Иван Матвеевич, — чистым серебром прозвенел голосок царицы, хранившей тонкую улыбку на прекрасном, несмотря на признаки возраста, лице. — Поверьте на слово.

— Отчего ж не поверить, матушка? Охотно верю, — атаман не нравились эти словесные пикировки, но игру следовало поддерживать. — Однако ж, как говаривал государь Алексей Михайлович, делу время, потехе час.

— Говори, Иван Матвеевич, — весёлость Петра Алексеевича как рукой сняло.

— Калмыки весть получили — в Анапу турецкую два больших корабля пришли. Чёрт их знает, может, и не по наши души. Но как оставить завоёванное, ежели прикрыть нечем? Пришлют кораблей поболее, и отберут.