– Давай сюда её! – сказал он Ратше. – Тебе, гридень, спасибо. Приходи потом, любую выберешь. Уж с тебя дорого не запрошу...
А сам и руку уже протянул – свести ослушницу обратно в шатер, кликнуть челядь и без лишних глаз всыпать ей хорошенько, чтобы впредь тихо сидела, хозяина перед людьми не срамила.
Был же этот гость пришлый откуда-то издалека – может, кривич плесковский, а может, вовсе полянин. И то: знал бы лучше, с кем говорит. – не радовался бы заранее. Ратша только посмотрел на него сверху вниз и скривился в нехорошей усмешке:
– Руки, гостюшка, убери... тебе отдать, сказываешь? Да ведь девка-то моя.
– Как твоя? – опешил торговец. Всякое приключалось с ним в дальнем пути, но чтобы обирали среди бела дня и прилюдно, прямо на торгу, – ни разу ещё!
– А вот так, – ответил Ратша спокойно. – Была моя, да украл незнамо кто. Отколе к тебе попала, не ведаю. А можешь сказать, где взял, веди до третьего свода.
Вокруг них начинали понемногу смеяться. Все знали ладожскую Правду: теперь, чтобы только отмыться – не сам, мол, умыкнул со двора, перекупил лишь, – бедняга гость должен был бы вести Ратшу к прежнему владельцу девчонки, а от него ещё к другому, на кого тот укажет. И лишь с него потребует себе за убыток, за то, что продавал, не ведая, украденную рабу и прямо нарвался на владельца!.. А где их, второго, третьего перекупщиков, ныне найдешь, да и были ли, может, сам похитил из родительского дома, и тоже ведь не пряником обернется, если дознаются...
– Лжу говоришь!.. – прорвало криком купчину. – Твоя, говоришь, так объяви хоть, как звать!
Ратшу-оборотня, человека в городе нового и нравом опасного, ладожане не очень-то любили; но торговец рабами не бывает мил никому: ни своему, ни чужому. Потому-то каждый из стоявших там на берегу не убоялся бы подтвердить хоть на суде, каждый почесал бы в затылке и припомнил – была же когда-то у него пригожая девка, ведь вправду была, да у какого гридня их нету!
Впрочем, Ратша постоял за себя сам. Выговорил не моргнув глазом первое, что явилось на ум:
– Красой звать.
Разжал руки, выпуская невольницу, – теперь, мол, как хочешь, – и она сама выбрала свою судьбу: пала наземь, обхватила его колени, прижалась румяной щекой к пыльному кожаному сапогу. И заплакала, закивала растрепанной головой:
– Краса, Краса...
Ограбленный гость так и не побежал плакаться на Ратшу грозным князьям, Рюрику и Вадиму. Доищешься у них суда против своего, тут самому-то последнего не потерять бы! Так и ушёл Ратша с берега и девку с собой увел. Знать, вовсе тошно было ей в неволе, готова была, бедная, хоть в воду, не то что к незнакомому ладожскому гридню... Послушная шла за ним, тихая-тихая... только слёзы знай текли по щекам, падали на желтый песок.
Истинного её имени Ратша так и не удосужился спросить: всё Краса да Краса. Теперь эта Краса жила в крепости вместе с прислугой, нянчила потихоньку маленького Ратшинича. Рождение сына избавило её от неволи, вернуло свободу, да радости-то: сидела ведь одна-одинешенька, что малая пичуга, злой рукой из родного гнезда выкинутая! Ни угла своего, ни матери ласковой, ни отца-защитника, ни братьев с сестрицами, ни мужа милого, ни удалого жениха... Ратша, приголубивший было, к ней совсем теперь не заглядывал: наскучила игрушка...
3
Всеслава разыскала Пелко в крепости, в конюшне: он чистил и охорашивал белого Вихоря, и совсем не было похоже, чтобы он занимался этим из-под палки. Да и конь знай тихонько пофыркивал от удовольствия, изгибая сильную шею, – ловкие пальцы расчесывали длинную гриву, заплетали её в косы.
Заметив Всеславу, Пелко покраснел и отвернулся: вспомнил, что был на неё обижен. Девка, она девка и есть, в который раз сказал он себе. Отца потеряла – а ей и ладно, будет зато теперь Ратшу своего любить. Ещё и радуется небось: никто уж его из-за стола не прогонит, не назовет окаянным, никто из дому пути ему не покажет... И того, глупая, не знает, не ведает, что отец перед смертью о ней думу тяжкую думал, её, неразумную, уберечь хотел от беды! Девке что – лишь бы просватали. А и правду сказать, смешное сватовство было у этих словен! Это ж надо додуматься до такого, чтобы свободную продавать жениху за куны, как вещь! Да ещё, срам выговорить, всего чаще увозили куда-то из материнского дома!.. То ли дело в зеленой чаще лесной, в добрых землях корелов племени ингрикот, на привольном Устье! Там ведь девушка сама выбирала парня под стать, сама звала приглянувшегося в женихи. И если тот справлялся с делами, что поручала ему строгая невестина мать – вспахать поле-пожогу, выстроить надежную лодку, приручить лесного жеребенка – лося, – играл свадьбу и оставался жить, делался мужем, входил в род...
Всяк своим обычаем крепок. Но будь его, Пелко, вольная воля, не так бы он выдавал замуж сестрицу любимую, ягодку-куманичку, девушку высокого лемби, лицом пригожую, в рукоделии искусную и родом знатную вдобавок. И не такого бы жениха ей подыскал. Это-то уж наверняка!..
Так размышлял Пелко, не глядя на Всеславу, остановившуюся в дверях; она же долго не решалась обратиться к нему, смущенно молчала, переминалась с ноги на ногу, теребила пальцами плетеный поясок. Он спиной чувствовал её неловкость и слышал, как тонко позванивал на пояске бронзовый оберег.
– Пелко... – прошептала она наконец.
Корел обернулся, и теперь уже она покраснела почти до слез, опуская перед ним взгляд. Пелко расправил плечи: если подле Ратши он неизменно чувствовал себя щенком, то тут уж он враз сделался могучим взрослым мужем, пришедшим из лесу ещё и затем, чтобы рассудить её нечистую совесть.
– Пелко... – тихонько повторила Всеслава. – Пелко, вразумил бы ты меня, недогадливую: почему это батюшка тебе колечко поручил, не иному кому?..
Вот когда вся его обида-неприязнь подалась, как весенний ледок над речной быстриной! Значит, думала-таки о славном отце, не забывала его, не спешила выкинуть из сердца да из памяти вон! Пелко посмотрел на её руки, занятые концом пояска, и увидел, что девчоночьи запястья были вдвое тоньше его собственных. А ещё у неё были волосы – не то чтобы кудрявые, но вроде того пуха, что растёт в перьях лебедя у самого тела, согревает гордую птицу в холодной воде... Проведешь по ним ладонью – и ладонь не ощутит. Разве только губы почувствуют или щека...
Пелко погнал от себя непрошеные мысли и сумрачно ответил:
– Отец твой сыном меня звал.
Сказал и сам внутренне сжался, будто в ожидании удара. Вот сейчас поднимет брови и спросит презрительно: тебя? И получится, что он, Пелко, зря ступил на тот весенний ледок, зря доверился её любви к отцу – приблазнилась ему эта любовь на пустом месте, точно обманный болотный огонек, заманивающий во мрак!
Тут Всеслава впервые отважилась посмотреть ему в лицо. Ростом она была новоявленному братцу до подбородка; подняла голову и увидела, что безобразная опухоль пропала с его скулы, оставив после себя желтоватые пятна, и теперь корел смотрел на неё обоими глазами, а глаза были серые и внимательные, настороженные... Твердо знала Всеслава – он не обманывал. А откуда знала, и сама того не взялась бы объяснить.
– Всё поведай, – велела она чуть слышно. – Как же ты к ним пристал?
– Меня Отсо помял, – сказал Пелко. – Отец твой в лесу нашёл, не дал пропасть. Вот... ушёл бы я из рода совсем.
Он расстегнул пряжку пояса и до ключиц закатал шерстяную рубаху: весь правый бок занимал след чудовищной лапы с когтями, глубоко пробороздившими тело.
– Медведь! – ахнула Всеслава. – Так ты на медведя ходил! Да неужто один отважился?
– Не называй Отсо по имени. – поспешно остановил её Пелко и даже оглянулся на дверь. – Отсо может услышать и прийти туда, где о нём говорят!
– Это не запретное имя, – успокоила его Всеслава. – Тайного имени мы, женщины, и вовсе не знаем, не для чего нам его знать... А медведь – это значит Тот, Кто Мед Любит, Медоед... Да как же ты духу-то набрался?
Пелко только пожал плечами – при чем тут храбрость, нужда в лес погнала!