— «Санта-Лючия».

— Страна?

— Италия.

— Порт?

— Неаполь.

И Пьеру почудилось, что перед его помутившимся взором встает огненный султан Везувия, а у подножия вулкана летают светляки в апельсиновых рощах Сорренто и Кастелламаре! Сколько раз твердил он в мечтах эти милые его сердцу имена, как будто ему были знакомы те волшебные края. О, если бы он мог уехать, сейчас же, куда глаза глядят и никогда больше не возвращаться, никогда не писать, никогда не подавать вестей о себе! Но — увы! — надо было вернуться в родительский дом и лечь в постель.

Нет, он не вернется, он будет ждать рассвета. Голоса сирен ему по душе. Он встал и принялся шагать взад и вперед, как офицер, отбывающий вахту на палубе.

За первым пароходом шел другой, огромный и таинственный.

Это был англичанин; он возвращался из Индии.

Пьер увидел еще несколько судов, выплывающих одно за другим из непроницаемого мрака. Но туман не рассеивался, сырость становилась невыносимой, и он вернулся к городу. Он так озяб, что зашел в матросский кабачок выпить грогу; когда пряный, горячий напиток обжег ему небо и горло, он почувствовал, что к нему возвращается надежда.

Не ошибся ли он? Ведь он сам хорошо знал, какие у него бывают сумасбродные и безрассудные мысли! Ну конечно же, он ошибается! Он нагромоздил улики, как в обвинительном акте против невиновного, которого всегда так легко осудить, если хочется верить в его виновность. Надо выспаться, тогда утром все покажется другим. И он вернулся домой, лег в постель и усилием воли заставил себя заснуть.

V

Пьер только на час или два забылся тревожным сном. Проснувшись в полумраке теплой, уединенной комнаты, он, еще прежде чем в нем пробудилось сознание, почувствовал ту мучительную тяжесть, ту подавленность, какую оставляет в нас горе, с которым мы заснули. Несчастье, только задевшее нас накануне, как будто проникает во время сна в самую нашу плоть и томит, изнуряет ее, точно лихорадка. Ему сразу вспомнилось все, и он сел в кровати.

Медленно, одно за другим, стал он перебирать все те рассуждения, которые терзали его сердце под вопли сирен на молу. Чем больше он размышлял, тем меньше оставалось сомнений. Собственная логика, подобно руке, которая тянет за собой и душит, неумолимо влекла его к жестокой истине.

Ему было жарко, во рту пересохло, сердце колотилось. Он поднялся, чтобы растворить окно и вдохнуть свежий воздух, и тут из-за стены до него донесся негромкий храп.

В соседней комнате Жан спокойно спал и тихонько похрапывал. Он спал! Он ничего не предчувствовал, ни о чем не догадывался! Человек, который был другом их матери, оставил ему все свое состояние. И он взял деньги, находя это справедливым и в порядке вещей.

Он спал, обеспеченный и довольный, не зная, что рядом его брат задыхается от муки, от отчаяния. И в Пьере закипал гнев на безмятежно и сладко похрапывающего брата.

Еще вчера Пьер мог постучать в его дверь, войти и, сев у постели, сказать брату, едва очнувшемуся от сна:

«Жан, ты не должен принимать наследства; оно может бросить тень на нашу мать и обесчестить ее».

Но сегодня он уже не мог так поступить, не мог сказать Жану, что не считает его сыном их отца. Теперь надо было таить, хоронить в себе обнаруженный им позор, прятать от всех замеченное пятно, чтобы никто не узнал о нем, даже и брат — в особенности брат.

Теперь его уже не тревожила суетная забота о том, что скажут люди. Пусть хоть все на свете обвиняют его мать, лишь бы он был убежден в ее невиновности, один он. Как теперь жить рядом с ней изо дня в день и думать, глядя на нее, что она зачала брата в объятьях чужого человека?

Но она была так спокойна и невозмутима, так уверена в себе! Возможно ли, чтобы женщина, подобная его матери, чистая сердцем и прямодушная, могла пасть, увлеченная страстью, а впоследствии ничем не выдать своего раскаяния, укоров нечистой совести?

Ах, раскаяние, раскаяние! Когда-то, в первое время, оно, должно быть, жестоко терзало ее, но потом это прошло, как все проходит. Конечно, она оплакивала свое падение, но мало-помалу почти забыла о нем. Не обладают ли все женщины, решительно все, этой необычайной способностью забвения, так что спустя несколько лет они едва узнают того, кто прижимался устами к их устам и осыпал поцелуями их тело? Поцелуй разит, точно молния, страсть проносится грозой, потом жизнь, как и небо, снова безоблачна, и все идет по-прежнему. Разве вспоминают о туче?

Пьер не мог больше оставаться в своей комнате. Этот дом, дом отца, угнетал его. Он чувствовал тяжесть крыши над головой, стены душили его. Ему хотелось пить; он зажег свечу и пошел на кухню выпить холодной воды из-под крана.

Он спустился в нижний этаж, а потом, поднимаясь по лестнице с полным графином, присел в одной рубашке на ступеньку, где тянуло сквозняком, и стал жадно пить воду прямо из горлышка, большими глотками, как человек, запыхавшийся от бега. Он еще посидел, не двигаясь, и его поразила тишина дома; постепенно он стал различать малейшие звуки. Сначала тиканье часов в столовой; казалось, оно становилось громче с каждой минутой. Потом он опять услышал храп, старческий храп, прерывистый, частый, — видимо, это храпел отец; его передернуло от мысли, словно она впервые вспыхнула у него в мозгу, что эти двое людей, храпевшие под одной крышей, отец и сын, не имеют друг с другом ничего общего! Никакие узы, даже самые невесомые, не связывали их, и они этого не знали! Они дружески беседовали между собой, обнимались, вместе радовались и печалились, как будто в их жилах текла одна кровь. А между тем двое людей, родившихся на противоположных концах земли, не могли бы быть более чуждыми друг другу, чем этот отец и этот сын; они думали, что любят друг друга, потому что между ними стояла мать. Да, именно ложь породила эту отеческую и сыновнюю любовь, ложь, которую нельзя разоблачить, о которой никто никогда не узнает, кроме него, кроме истинного сына.

А все-таки что, если он ошибается? Как убедиться? Ах, если бы какое-нибудь сходство, хоть малейшее, между его отцом и Жаном, то таинственное, передающееся от дедов к правнукам сходство, которое свидетельствует, что целый род нисходит по прямой линии от одного объятия. Ему, врачу, чтобы уловить это сходство, достаточно было бы подметить форму челюсти, горбинку носа, расстояние между глазами, строение зубов или волос, даже еще меньше — жест, привычку, манеру держаться, унаследованный вкус, какой-нибудь характерный для опытного глаза признак.

Он доискивался, но ничего не мог припомнить, ровно ничего. Впрочем, до сих пор он плохо всматривался, плохо наблюдал, так как не имел никакой надобности отыскивать эти неуловимые приметы.

Он встал, чтобы вернуться к себе в комнату, и начал медленно подниматься по лестнице, погруженный в раздумье. Поравнявшись с дверью брата, он круто остановился и протянул руку, чтобы открыть ее. Его охватило неодолимое желание сейчас же увидеть Жана, пристально вглядеться в него, застигнуть его во время сна, когда все спокойно, когда мускулы не напряжены и отдыхают, когда с лица сошли все ужимки жизни. Он овладеет тайной его спящего лица, и, если есть сколько-нибудь уловимое сходство, оно не ускользнет от него.

А если Жан проснется, что сказать ему? Как объяснить свое посещение?

Он все не уходил и судорожно сжимал пальцами дверную ручку, подыскивая какой-нибудь предлог, чтобы войти.

Вдруг он вспомнил, что на прошлой неделе, когда у Жана разболелись зубы, он дал ему пузырек с каплями. Разве у него самого не могли болеть зубы? Вот он и придет за лекарством. И Пьер вошел в комнату, но крадучись, как вор.

Жан спал, приоткрыв рот, глубоким, здоровым сном. Его борода и белокурые волосы выделялись на белизне подушки, словно золотое пятно. Он не проснулся, только перестал храпеть.

Пьер, склонившись над братом, жадно вглядывался в него. Нет, этот молодой человек не походил на Ролана; и Пьер опять вспомнил об исчезнувшем портрете Марешаля. Он должен его найти! Посмотрев на него, он, быть может, перестанет терзаться сомнениями.