Дилси оставила возле бадьи последний кувшин чистой воды, и, когда мне удалось побриться, не перерезав при этом горло, я встал и облился остывшей водой, благословляя чувство чистоты. Я вылез из бадьи, вытерся рубахой и стоял посреди комнаты совершенно голый. И тут послышались шаги – кто-то бежал вверх по лестнице. Я нагнулся, чтобы натянуть штаны, но слишком поспешил – голова у меня закружилась, и пришлось прислониться к стене, чтобы не упасть.

– Каллия, верни ванну. У нас гости, и… Ой!

Я обернулся и увидел небольшую толстенькую девушку-удему, которая косоватыми глазками глядела на мою голую спину, разинув рот. Мне даже думать не хотелось о том, что она там видела. Я выпрямился, и взгляд девушки скользнул вверх. Конечно, она все заметила – и рост, и темные волосы, и прямой нос, и узкое лицо, выдававшее мое происхождение. Она попятилась к двери, и я заметил ужас в ее глазах – страх служанки-удемы, случайно оторвавшей сеная от его дел.

– Простите, сударь…

Я попытался ее успокоить, протянул к ней руку, но она уже летела по ступеням, готовая рассказать всем и каждому, что последний клиент Каллии – сенай, у которого вся спина в дюжину слоев покрыта красно-лиловыми шрамами! В первую же ночь, которую я провел на постоялом дворе, элим говорил, что, по слухам, из Мазадина сбежал узник. Я тогда не придал этому значения, по большей части потому, что для меня тогда мало что имело значение, но отчасти и потому, что я-то не сбежал. Меня выпустили! Я отбыл свой срок! Но теперь, когда меня вот-вот обнаружат, я подумал: а что если Горикс что-то перепутал? Что если он отпустил меня на час… на день… на год раньше установленного дня? И теперь оказалось, что срок мой не вышел и надо начинать все снова… Вдруг меня заберут обратно?!

Все содержимое моего желудка выплеснулось в глиняный кувшин Дилси. Я тяжело облокотился на подоконник и попытался натянуть влажную рубаху, проклиная чертову слабость и корявые руки и молясь, чтобы страх отхлынул. Надо было уходить.

Заслышав шаги на лестнице, я обеими руками схватил нож элима и забился в угол. Но это был сам Нарим – он нырнул в комнату, как филин за добычей.

– По крайней мере трое уже побежали к королевским стражам – каждому хочется стяжать серебряный пенни за донос на сеная, сбежавшего из Мазадина. Если вы не хотите, чтобы вас за него приняли, давайте-ка живо отсюда. Самое время. Каллия сидит внизу, если кто-нибудь придет, она попытается его отвлечь, но она тоже просит, чтобы вы поторопились.

Я кивнул и высунул ногу за окно, и тут жестяная бадья посреди комнаты укоризненно глянула на меня. Я застыл, обзывая себя всевозможными словами, которые обозначали одно: идиот. Любой, кто заглянет в комнату Каллии, сразу все поймет. Смысл в купании находят только сенаи, так что ясно, что тут побывал сенай. Если Каллии, кроме меня, некого предъявить, ее арестуют. А если мой кузен решит, что недостаточно поквитался со мной? А если эти стражи охотятся действительно на меня? Ах я дурак! Ведь моих благодетелей отправят за меня к дракону в пасть!

– Ну давайте! Сюда того и гляди придут. Уходите!

Я закрыл глаза, покачал головой и, собрав ошметки воли, заставил язык шевелиться.

– О-пас-но… – Я едва слышал собственный хриплый шепот. – Вы… девушка… бежать…

– Чушь. Уходите по крыше. Тут ничего не найдут. А мы зажжем светильник и поставим на окно, когда можно будет вернуться.

Я был тверже твердого уверен, что он ошибается. Беглеца искали добрых две недели, но так и не объявили, кто это. Будь это кто угодно, будь это просто узник – про него бы хоть что-нибудь сочинили. А я… меня должны забыть. Никто не должен знать, кто я и кем когда-то был. Но если меня схватят, уничтожат всякого, кто видел меня, всякого, кто говорил со мной. А если к тому же еще всплывет убитый Всадник – смерть будет изысканной и долгой…

– Пожалуйста, – прохрипел я, отчаянно мотая головой. – Правда… Вас убьют за меня… – Слова давались мне с таким трудом, что я весь дрожал, чувствуя, как тьма смыкается надо мной, и терзаясь неизмеримым чувством вины.

– Даже если просто заподозрят?… – Глаза его сузились, а в голосе зазвучал гнев.

Я кивнул, всей душой сожалея, что не могу сказать ему, как я раскаиваюсь в собственной слабости. Почему, ну почему я остался у Каллии?!

– И вы не сказали нам, как мы рискуем? Да как же так можно?!

На то, чтобы это объяснить, ушло бы гораздо больше слов. А я мог лишь выдавить: «Уходите быстро».

– Я позову Каллию. Встретимся на крыше.

– Нет.

Он яростно глянул на меня.

– Вы что – останетесь и будете дожидаться, когда за вами придут?!

– Уходите. Пожалуйста.

– И что? Какой-нибудь неотесанный чурбан из королевской стражи прихлопнет вас как муху, отнимет жизнь, которую мы с Каллией едва спасли, а нам придется покинуть дом именно за то, что мы ее спасали? Тогда с вашей стороны было бы куда порядочней умереть в той конюшне!

– Меня не убьют.

Он тяжко вздохнул. Затем, посмотрев мне в лицо спокойным взглядом светлых глаз и взяв мои руки, еще сжимавшие нож, в свои тонкие пальцы, он унял одолевавшую меня дрожь. И сказал – мягко, очень мягко:

– Объясните почему.

Все во мне взывало к молчанию, но не ответить ему я не мог.

– Запрещено.

Он чуть улыбнулся.

– Так, значит, это вы – Эйдан Мак-Аллистер, любимец богов и смертных, самый прославленный музыкант пятидесяти поколений, тот, кому под силу было пением и игрой на арфе изменять людские души? Двоюродный брат самого короля Девлина, исчезнувший неведомо куда, едва ему сравнялось двадцать один?

Я слабо кивнул.

Он повел меня к окну, и я попытался вразумить его напоследок:

– Спасайте девушку. Уходите.

– Дурачок. Я вас не брошу. Я должен отвести вас туда, куда надо. Вы же Говорящий с драконами!

Я не понял, что он имеет в виду. Никто ведь ничего не знал о драконах.

Глава 4

Мама говорила, что я родился с песней. Она рассказывала, что я не плакал, как прочие младенцы, а пел прекрасные мелодии, и по ним было понятно, что мне нужно. Но она говорила так во дни моей славы и только тогда, когда слышали другие, чтобы история стала легендой. Темные ее глаза смеялись, и этот ласковый смех не давал мне возгордиться.

Первое, что я помню, – это музыка, гармонии, неустанно звучавшие во мне, требуя, чтобы их выпустили на волю – голосом, арфой, тростниковой дудочкой. Я не мог пройти мимо колокольчика, не звякнув, мимо бутылки, не свистнув в горлышко, а если ничего не оказывалось под рукой, я выстукивал теснившиеся во мне ритмы и песни руками по столу или по глиняному горшку, зажатому между коленей.

Моя мать была младшей сестрой короля Руарка – злого и грубого воителя; он обожал ее и после гибели моего отца в жестоких эсконийских войнах принял под свое покровительство. По ее настоянию мы жили в доме моего отца в деревне, а не переехали во дворец, как того хотел дядя. Мама говорила, что предпочитает держать меня подальше от бесконечных войн: что бы ни говорили придворные музыканты короля Руарка, на свете есть о чем петь, кроме крови, смерти и битв. Я не понимал ее и терялся, когда ее глаза становились грустными и наполнялись слезами, едва она принималась рассказывать об отце, – а моего отца сожгли эсконийские драконы. А ведь все остальные радовались, говорили, что он великий герой и теперь пребывает с Джодаром – богом войны. И только когда я подрос, имя отца связалось в моем сознании с вонючим стонущим куском гниющей обожженной плоти, который месяц жил у нас дома, когда я был совсем маленький, а потом куда-то исчез.

Стараниями матери я вырос вдали от дворцовой жизни, хотя король Руарк приставил ко мне двух меченосцев – не хуже, чем те, что охраняли его родного сына Девлина, – и учителя, достойного отпрыска королевского рода. А мать потратила свое состояние на учителей музыки, которые занимались со мной единственным ремеслом, меня интересовавшим. К десяти годам я овладел арфой, флейтой и лирой и выучил все песни, которые вспомнили мои учителя. Мне давались самые затейливые аккорды, я мог спеть самые сложные мотивы, и каждая моя нота была совершенна и парила, сверкая, в воздухе вместе со своими собратьями. Я занимался каждый день с предрассветных часов до глубокой ночи – так жарко пылала во мне страсть к музыке.