— И еще. Высочайшим приказом по гражданскому ведомству лекарю Вадиму Дмитриеву, за отличия, оказанные во время войны с Японией, пожалован чин коллежского асессора.
Он вынул из папки листы и подал мне.
Я прочел. Решение принято Военным министерством по соглашению с Министерством юстиции. На время военных действий лекарю Дмитриеву поручается заведование врачебно-санитарной помощью на острове Сахалине. Его распоряжения по устройству помощи раненым, по работе лазаретов и по распределению медицинских средств, управлению гражданскими и тюремными лечебницами обязательны для всего врачебного персонала острова. Подчиняется непосредственно военному губернатору. Копия предписания отправлена генералу Ляпунову.
— Это очень высокое назначение, — сказал Сперанский. — Такого не дают лекарям в вашем возрасте и с вашим врачебным стажем. Но у меня нет более подходящих кандидатур. Вы понимаете, что я вам вручил?
— Понимаю.
— Хорошо, что понимаете.
Я держал лист. Бумага как бумага. Машинка, две подписи, печать. Ни слова о том, что будет, если я не поеду. Об этом не пишут. Призыв есть призыв, а в военное время за неявку судят, и судят быстро.
— Когда я должен выехать?
— Бумаги и проездные документы будут готовы завтра, здесь, у столоначальника. Из Петербурга вы должны выехать через четыре дня. Поездом. Все предупреждены. Потом остров, пароходом или чем будет. Так что домашние дела решайте немедленно, Дмитриев. Сегодня. На остров нужно попасть раньше, чем сообщение с ним прервется. Если это случится, вы застрянете во Владивостоке.
Он встал. Я тоже.
— Все. Завтра к двенадцати, за бумагами.
На улице было светло и тепло. Я взял извозчика, назвал Литейный и по дороге ничего не думал. Потом отпустил его на углу и пошел на Тверскую пешком.
Что я скажу Ане.
Вот это и был единственный вопрос. Все остальное было не вопросом, а перечнем.
Ехать не хотелось. Совсем. Не потому, что там опасно, к этому я привык, а потому, что здесь все только началось. Зеленка, уголь, публикации, моя работа, Анина учеба.
И вместо всего этого остров, куда людей отправляют в наказание. А меня отправляют за то, что я хорошо работал. Смешно.
Отказаться нельзя.
Значит, ехать.
Тверская была уже видна. Вот она, моя лечебница. Я шел к Беликову. Сначала ему расскажу эти новости, потом Ане.
У ворот лечебницы стояла коляска. Хорошая, лаковая, с кучером на козлах, и рядом с ней, на тротуаре, стоял человек.
Высокий, прямой, в светлом пальто, с тростью. Он не ходил взад-вперед и не смотрел на часы. Он просто стоял. Прохор посматривал на него и не решался спросить, что ему угодно.
Я встречал его один раз в жизни.
Граф Батурин.
Он увидел меня раньше, чем я успел что-нибудь решить. Повернулся, посмотрел, и пошел ко мне через тротуар, прямо, не глядя по сторонам, как ходят люди, для которых улица расступается сама.
* * *
Глава 4
Я остановился.
Первое, что пришло в голову, было глупым: а не решил ли папенька закончить эту историю сам, без адвокатов, методом перестрелки или поножовщины? От него всегда можно было ждать чего угодно, а сейчас, после всех событий, тем более. Нервная система наверняка очень расшатана.
Браунинг лежал в кармане. Но доставать его прямо сейчас было все-таки нелепо.
Да и незачем. Руки у графа были на виду: одна на набалдашнике трости, другая свободна. Никакого оружия, если не считать трости, а ей надо еще замахнуться.
Ну, если замахнется, тогда конечно. Или если из него покажется узкое сверкающее на солнце лезвие, с которого на мостовую будут падать зеленые капли яда.
Тогда да, придется что-то делать однозначно.
Но пока я стоял и ждал.
Он подошел и остановился в двух шагах. Вблизи он оказался старше, чем я его помнил. Крупное тяжелое лицо, густые брови. И глаза. Темные, Анины. Только у нее они смотрели с любопытством, а эти будто прикидывали, сколько стоит все вокруг.
— Дмитриев? Вадим Александрович?
Голос был холодный, без всякого выражения. Не презрительный, нет. Просто холодный.
— Да.
— Батурин, Николай Александрович. Я хотел бы с вами поговорить.
— Давайте поговорим.
— Не на улице же.
Он чуть повернул голову к коляске.
— Здесь недалеко есть кофейня. Прошу.
Отказываться нелепо. Я кивнул и пошел за ним. Он поднялся в коляску первым, не оглядываясь, я сел рядом, и он сказал кучеру: на Кирочную. Ехали молча. Он смотрел перед собой, я тоже. Рессоры были хорошие, булыжника не чувствовалось. Прохор у ворот смотрел нам вслед с открытым ртом. Через полчаса вся лечебница будет знать, что за Дмитриевым приезжал какой-то барин на лаковой коляске и увез неизвестно куда.
Кофейня оказалась небольшая и чистая, с пятью столиками и с зеркалом во всю стену. В этот час там сидели две дамы с пирожными, больше никого. Граф прошел в дальний угол, к столику у окна, сел спиной к стене, и я сел напротив. Официант подбежал сам.
— Кофе. Два, — сказал граф, не глядя на него.
Потом было молчание. Долгое. Принесли кофе, поставили, отошли, а он все молчал. Смотрел то в окно, то в сторону, то на меня. Взгляд тяжелый. Не злой, но очень тяжелый. Хозяйский. Злость я бы понял. Я сидел спокойно, делал вид, что меня это не касается.
Кофе я не трогал. Он тоже.
— Я хотел узнать, — сказал он наконец, — что за человек, за которого вышла моя дочь.
Так. Смотрины. С опозданием на несколько месяцев и на одну войну.
Отвечать сразу мне не хотелось. Начнешь отвечать на вопросы, и разговор пойдет как допрос: он спрашивает, я докладываю. Я взял чашку, отпил, поставил.
— Я тоже давно хотел поговорить с ее отцом, — сказал я. — Собирался. Не успел.
Он на секунду отвернулся. По плану, наверное, рассматривать и оценивать должен был он, а не я. Обоюдная игра ему точно не по нраву.
— Я знаю о вас больше, чем вы думаете, — сказал он.
Опять помолчал.
— Вы умный человек. И вы сумели за себя постоять.
Он сказал это без эмоций, просто констатируя факт.
Я ничего не ответил. Что тут скажешь? Разве что кивнуть в знак согласия, но это будет выглядеть издевательски.
— Я ошибся, — сказал он. — В двух вещах.
— Первое. Я считал, что Анна не способна сама решить свою судьбу. Что ей всего семнадцать лет, что она ничего не видела и ничего не понимает и что решать за нее должен я. Так было всегда, и я не заметил, когда это перестало быть так.
Он смотрел мимо меня.
— Второе. Я доверял Мельгунову больше, чем следовало. Много лет. Я считал его своим человеком. Полезным, исполнительным, немного зарвавшимся, но своим. Что он делал на самом деле, я теперь знаю.
— Мельгунов умер.
— Мне известно.
Он взял чашку, отпил, поставил.
— Я отказываюсь от дальнейших попыток оспаривать брак. По всем ведомствам. Стахееву дано распоряжение. В консисторию будет подано, что претензий не имею. В Синод тоже. Это все.
И замолчал. И снова тяжело посмотрел на меня.
Он ждал, что я скажу спасибо. Это было понятно. Он сделал шаг, большой, для него огромный, и теперь полагалось, чтобы другая сторона этот шаг оценила. Так это делается в его мире: одна сторона уступает, другая благодарит, и обе расходятся.
Я молчал. Благодарить его было не за что. Он не делал мне одолжения. Он прекращал войну, которую сам начал, которую проиграл по всем статьям. Он принял разумное решение. За разумные решения не благодарят. Да и не оценит он благодарность. Посчитает слабостью. Голова у него работает именно так.
Пауза затянулась. Дамы за дальним столиком расплатились и ушли. Официант убрал за ними и встал у стойки.
Граф понял, что благодарности не дождется.
— Передайте Анне, — сказал он, — что я ее люблю. И что надеюсь, что она будет счастлива.