Пальцы на набалдашнике сжались и разжались.

— Но встретиться с ней сейчас я не могу.

Вот это было уже по-человечески. Он любил дочь, я в этом не сомневался ни в Харбине, ни здесь, ни даже тогда, когда он сажал ее в монастырь. Любил и хотел вернуть, как возвращают вещь. А теперь вещь отказалась возвращаться, и он не знал, как говорить с ней. Не умел. Его этому никто не учил, а учиться самому тяжело.

— Я передам, — сказал я.

Он кивнул и взялся за трость, собираясь встать.

— Но когда-нибудь вам придется сказать ей это самому. Не через меня.

Он замер.

— И еще одно. Захочет ли она вас видеть, решать не мне и не вам. Только Анне.

Батурин зло поморщился. Ему это не понравилось. К таким оборотам он явно не привык. Но промолчал. Положил на стол рубль, не дожидаясь счета, и посмотрел на меня еще раз.

— Прощайте, Дмитриев.

— Прощайте, Николай Александрович.

Руки он не подал. Я тоже. Он вышел, коляска у входа тронулась, и я остался за столиком. Официант подошел за рублем и посмотрел на меня с уважением: не каждый день у них сидят такие господа.

Я допил свой кофе. Он был хороший. Зря папенька не стал его пить.

В лечебницу я вернулся пешком, это было близко.

В ординаторской были все. Беликов сидел с ведомостью, Лебедев курил у окна, Веденский что-то писал, Кулагин пил чай. Николай Степанович стоял в дверях с книгой для записи белья. В лечебнице иногда бывает такой час, когда все сделано и можно посидеть.

Я положил предписание на стол, рядом с ведомостью Беликова, как когда-то положил туда свидетельство.

— Читайте. Вслух не надо.

Беликов прочел первым. Потом передал Лебедеву, не говоря ни слова. Лебедев прочел, присвистнул и передал Веденскому. От Веденского бумага пошла к Кулагину. Николай Степанович читать не стал, он смотрел на лица.

— Заведующий врачебно-санитарной помощью острова, — сказал Лебедев. — Подчиняется непосредственно губернатору. Распоряжения обязательны для всех врачей. Вадим Александрович, вы понимаете, что это за должность? Такие должности дают действительным статским. В шестьдесят лет. За выслугу.

— Понимаю.

— А остров какой, понимаете?

— Тоже.

— Сомневаюсь.

Лебедев затушил папиросу.

— Я вам скажу, как я это вижу, а вы поправьте, если не так. Японцы могут высадить на Сахалин столько, сколько захотят, и никто им не помешает. Что там у нас на острове? Несколько сотен солдат из местных команд, каторжные, которым обещают скостить срок, если возьмут винтовку, и десяток пушек. Против дивизии. Оборонять остров никто не собирается, потому что оборонять его нечем. Его просто отдадут. Погибнут те, кто там окажется, а потом дипломаты сядут где-нибудь за стол и напишут, что остров отходит к Японии. Вот и вся оборона.

— Кто его знает, что там может быть.

— И это еще не самое худшее, — добавил Веденский. — Японцы, положим, будут воевать как европейцы. Они сейчас всему миру показывают, какие они культурные: пленных кормят, раненых лечат, корреспондентов возят. Им это нужно. А на острове тысячи каторжных. Убийцы, разбойники. Их держат надзиратели и солдаты, и пока держат, они сидят тихо. А когда японцы высадятся и надзиратели побегут, кто их будет держать? Вы? Врач с предписанием?

— Они неуправляемы, — сказал Беликов. — Практически. Я знал одного доктора, который служил там при тюремной больнице. Три года.

Николай Степанович в дверях кашлянул.

— Каторжный народ я знаю, Вадим Александрович. Пока над ним ружье, он тише воды. А как ружья нет, он первым делом режет того, кто над ним стоял. Потом остальных. Кто под руку попадет.

Я вздохнул.

— Я догадываюсь. Обо всем этом. Но деваться некуда. Это призыв.

— Отказаться нельзя, — сказал Беликов.

— Нельзя. Военное время. За неявку судят, и быстро.

Помолчали. Кулагин смотрел на предписание так, будто хотел его порвать.

— Когда? — спросил Беликов.

— Через четыре дня.

Беликов снял очки и стал протирать их платком. Долго, тщательно, как всегда, когда ему надо было что-то сказать и не хотелось.

— Только вернулся, — сказал он наконец, — и уже опять уезжать.

— А куда деваться, Александр Павлович.

— Некуда. — Он надел очки. — Управа напишет, что мы опять остались без ординатора. Ну и пусть пишет. Место за вами. Вернетесь, оно ваше.

— Если вернусь… — мрачно усмехнулся я.

— Вернетесь, куда деваться.

Потом говорили о деле. Веденский спросил про статьи. Я сказал: посылайте, как договорились, подпись моя, а если из редакции придут вопросы, отвечайте сами. Он кивнул.

Лебедев подошел, когда я уже уходил.

— Вадим Александрович. Одно слово. Там вы будете начальник. Над всеми врачами. Не лезьте оперировать сами, когда можно послать другого. Начальник, который стоит у стола, не видит, что делается в лазарете. Я знаю, что вы не послушаете. Но я сказал.

— Послушаю, Николай Сергеевич.

— Врете. Но спасибо.

Аня была дома. Она сидела в столовой над тетрадью, подняла голову, увидела мое лицо и закрыла тетрадь.

— Что?

— Две новости.

Я сел напротив и рассказал про отца. Все, как он говорил. Про кофейню, про ошибки, про Мельгунова, про то, что он больше не будет оспаривать брак. И передал то, что было велено передать: что он ее любит, что надеется, что она будет счастлива, и что встретиться сейчас не может.

Она слушала, не перебивая, и лицо у нее не менялось. А потом я увидел, что по щекам у нее текут слезы.

— Хотя бы отстал, — потом сказала она.

Голос — обычный. Почти взяла себя в руки.

— Это хорошо. Это правда хорошо, Вадим, ты не думай… Он не обманет. Он слишком гордый для этого.

— Я не думаю.

— Но видеть его я пока не хочу.

Она провела ладонью по щеке.

— Он все равно не считает меня взрослой. Он и сейчас говорил с тобой, а не со мной. Через тебя. Как через управляющего. Передайте Анне. Он даже сюда не мог приехать, чтобы сказать мне это самому.

Она встала, подошла к окну и постояла там спиной ко мне.

— Ты сказал: две новости.

— Сказал.

— Какая же вторая?

— Вот.

Я достал предписание и положил на стол. Она вернулась, взяла, прочла. Потом еще раз. Потом села.

— Сахалин.

— Он самый.

— Когда?

— Через четыре дня.

Она сидела и смотрела на бумагу.

— Только-только, — сказала она. — Только началось что-то хорошее.

— Хорошее еще вернется. Я уеду ненадолго. Война закончится.

— Ты не хочешь ехать.

— Не хочу. Но отказаться нельзя.

Она молчала долго. Потом подняла голову, и лицо у нее стало совсем другое. Упрямое. Я это лицо знал. С таким лицом она, надо думать, когда-то покупала билет до Харбина.

— Я тебя одного не отпущу. Я поеду с тобой.

— Аня…

— Что «Аня»?

— Это невозможно. Тебе там нечего делать. Там будет война. Настоящая, не Харбин с госпиталями и вокзалом, а высадка, бой и отступление неизвестно куда. И каторжные, тысячи. От них можно ждать чего угодно, и когда начнется, никто их держать не станет. Я туда еду не потому, что хочу. Меня посылают. А тебя никто не посылает.

— Меня никто не посылал и в Харбин.

— Это другое.

— Это то же самое.

Она не повышала голоса. Само спокойствие. Ну, почти.

— Слушай меня внимательно. Если ты уедешь без меня, я поеду следом. Пойду в Красный Крест и скажу: сестра Дмитриева, была в Чите, была в Харбине, прошу назначения на Дальний Восток. Меня возьмут. Сестер не хватает, ты сам знаешь. И я приеду на твой остров через месяц после тебя, одна, с чужим отрядом, а ты узнаешь об этом из письма.

Она наклонилась ко мне через стол.

— Ты сомневаешься, что я могу это сделать?

В том и была беда, что я не сомневался. Один раз она это уже сделала: собрала вещи, солгала родителям и уехала на войну. С тех пор она стала только упрямее. Она поедет. Одна, с отрядом, и я буду за две тысячи верст и ничем не смогу помочь. А если со мной, то хотя бы рядом. Хотя бы под рукой. Уж лучше так.