— Сто десять. Сто двадцать. Сто восемь.
— Пить. Раствор. Полкружки сейчас, потом каждые полчаса.
Соль, сода, сахар. Ведро кипяченой воды. Семён размешал сам, ему объяснять не требовалось.
Их уложили в кают-компании, на диванах, под простынями. Матрос сел рядом с кружкой. Второй, тот, что с боком, спросил, будет ли он жить.
— Будешь. Бок заживет, рука тоже. Пальцы шевели, не давай стянуть.
— А работать?
— Будешь и работать. Не сейчас. Не думай пока об этом.
Он закрыл глаза. Морфий начинал действовать.
Третьего я перевел туда же и посадил у стены, на стул, не ложиться. Руки перевязал. Голос у него стал еще ниже, и на вдохе, если прислушаться, появился звук. Тонкий, с присвистом. Он сам его еще не слышал или делал вид.
Капитан вернулся через час.
— Что с ним?
Мы стояли в дверях. Третий сидел на своем стуле и дышал, и теперь свист был слышен от двери.
— Он вдохнул пар. Те двое обожжены снаружи, это больно и долго, но они выживут. У этого обожжено горло изнутри. Гортань. Она отекает, как отекает губа, если ее обварить, только губу видно, а гортань нет. Через несколько часов отек может закрыть дыхание совсем.
— И что тогда?
— Тогда я ему вскрою горло и вставлю трубку, и он будет дышать через нее.
Капитан помолчал.
— Здесь? На пароходе?
— Здесь. На пароходе.
Любопытный обмен фразами, однако.
— Вы это уже делали?
— Делал.
Он посмотрел на третьего еще раз и пошел к механику. Скоро в машинном застучало железом.
Инструменты я приготовил заранее, пока еще было время и пока свист был тихим. Ножи, крючки, зажимы, расширитель, канюля из моего набора, двойная, серебряная. Все прокипятили в камбузе, в кастрюле, которую кок отдал, не спросив зачем. Аня разложила на чистой простыне, на столе, в том порядке, в каком я протягиваю руку. Она этот порядок знала. Кокаин, шприц, лигатуры. Спирт. Один фонарь Семён подвесил над столом, второй держал в руке.
Потом мы ждали.
Это самое тяжелое. Резать рано нельзя: может, обойдется. Резать поздно нельзя, потому что человек посинеет и обмякнет, и тогда все надо делать бегом, а в спешке на шее возможны ошибки. Надо ждать момента, когда уже да, но еще не поздно. Я сидел напротив него и слушал. Аня сидела рядом с ним и держала его за руку выше повязки.
Он стал беспокоиться часа через полтора, когда за окном начинало сереть. Заерзал на стуле. Свист на вдохе сделался громче, вдох удлинился, и над ключицами при каждом вдохе стали проваливаться ямки. Он схватился за горло, потом за ворот, которого не было.
— Господин доктор…
Голоса почти не осталось.
— Не могу… вдохнуть.
Губы синеватые. Ноздри раздуваются. Он сидел и тянул воздух, а воздух не шел, шел со свистом, тонкой струей, которой не хватало.
— Кладем, — сказал я. — Семён, на стол. Аня, валик под плечи, голову назад.
Его положили. Свернутое одеяло под лопатки, голова запрокинута, шея вытянута, кадык торчит. Он дергался, я держал ладонью лоб.
— Лежи. Слушай меня. Сейчас будет легче. Не дергайся, что бы ни делали. Аня, держи руки. Семён, ноги и свет.
Спирт на шею, от подбородка до ключиц. Кокаин под кожу по средней линии, три вкола, от перстневидного хряща вниз. Ждать полминуты, больше нельзя. Он хрипел.
Разрез. Вдоль, от хряща вниз, пальца на два. Кожа, клетчатка. Кровь пошла, немного, я промокнул, Аня подала зажим не глядя. Мышцы раздвинул тупо, пальцем и крючком, в стороны, они расходятся сами, если идти по середине и не спешить. Под ними перешеек щитовидной, я сдвинул его вниз крючком, и открылась трахея: белесые кольца, влажные, под пальцем упругие.
— Крючок.
Подцепил, подтянул к себе. Держать. Скальпель.
Второе и третье кольцо, вертикально. Из разреза с шипением вырвался воздух, с ним кровь и слизь, брызнуло мне на рубаху. Он дернулся всем телом, Аня и Семён удержали. Расширитель в разрез, развести. Канюля. Она вошла с первого раза, вниз и вперед, по изгибу, и в ней сразу засвистело по-другому, широко, свободно.
Он вдохнул. Раз, другой. Грудь поднялась. Свист на вдохе исчез, остался только шум воздуха в трубке, туда и обратно. Синева с губ сходила минут пять, но сошла.
— Тесемки.
Аня подала. Я обвязал канюлю вокруг шеи, не туго, проверил, что не сползает. Внутреннюю трубку вынул, промыл, вставил обратно. Кровь из краев разреза остановил, прижав марлей, и подложил под щиток канюли салфетку, разрезанную до середины.
Он смотрел на меня снизу и плакал. Не от боли, кокаин еще держал. Дышал он теперь так, как дышат после долгого бега, глубоко и жадно, и никак не мог остановиться.
— Все, — сказал я. — Дыши. Говорить не сможешь, не пробуй. Трубка в горле, и она там останется, пока не спадет отек. Дня три, может, неделю. Если трубка забьется, ты почувствуешь, что опять нечем дышать. Тогда стучи. Кто-нибудь будет рядом всегда.
Он моргнул. Понял.
Семён вытер лоб рукавом и сел на пол у стены.
— Думал, вы его сейчас зарежете, Вадим Александрович.
— Я похож на человека, способного зарезать?
Семён коротко гыгыкнул.
Машину пустили, когда совсем рассвело. Механик, черный до бровей, поднялся наверх, увидел через открытую дверь кают-компанию и покачал головой. Прокладку он вырезал из чего-то, что нашлось, стянул фланец заново и обмотал сверху проволокой. Пар держал, но не весь: давление пришлось убавить, и пароход пошел вполсилы, с трудом одолевая течение на перекатах.
— До Благовещенска трое суток, — сказал капитан. — Если не встанем.
— Ведите. В Благовещенске всех троих в больницу. Не раньше. Ни на какой станице их не оставлять, там фельдшер, а этому нужен врач, который знает, что делать с трубкой.
— А вы?
— Я буду при них до Благовещенска. Дальше мне на остров.
Трое суток я спал по два часа, по очереди с Аней. Канюлю чистили каждые два часа: внутреннюю трубку вон, промыть, обратно. Первые сутки из нее шла кровавая слизь, потом просто слизь, потом почти ничего. Отек не спадал, я проверял, зажимая трубку пальцем на секунду: он тут же начинал ловить воздух. Значит, рано. Глотать он мог, с болью, но мог, и пил раствор из кружки маленькими глотками, а на вторые сутки съел размоченный сухарь.
У тех двоих поднялся жар, как и должно было быть. Повязки я не снимал, только смачивал сверху и следил, не идет ли из-под них запах. Не шел. Пузыри на предплечьях прорвались сами под повязкой. Прилипшая рубаха на боку у второго отошла на третий день вместе с марлей, и под ней оказалось не так страшно, как я боялся. Он опять спросил про работу, и я опять сказал: не сейчас.
Команда за эти три дня переменилась ко мне. Не то чтобы кланялись. Но на второе утро я нашел у своих ящиков на палубе матроса. Он сидел около них и курил, а когда я подошел, встал и сказал, что боцман поставил, чтобы никто не задел. Кок присылал в кают-компанию чай, не спрашивая. Капитан заходил каждый вечер, смотрел на третьего, слушал, как он дышит, и уходил, не сказав ни слова. Только на третий день заговорил…
— Я, доктор, тридцать лет на реке. Ошпаренных видел. Такого, чтобы в горло трубку, не видел.
— Теперь видели.
— Теперь да. Но больше не хочу.
Благовещенск открылся утром: широкий, плоский, с пристанями, с каменными домами и с китайским берегом напротив. Больница нашлась на второй улице от воды. Врач, немолодой, с прокуренными усами, осмотрел канюлю, послушал, посмотрел на мой китель и на предписание и сказал, что все сделано правильно и что дальше он справится. Я оставил ему записку на две страницы: что, когда, как чистить, когда пробовать закрыть. Он прочел и положил в карман.
— На Сахалин, значит.
— Туда.
— Не завидую вам.
— Я себе тоже.
Третий, когда его уносили, поднял забинтованную руку и помахал мне. Говорить он еще не мог.
Дальше было проще.
В Хабаровске пересели на другой пароход, большой, двухпалубный, который ходил по нижнему Амуру и на Шилку бы не сунулся. Река стала шире и медленнее, берега ниже, и над водой к вечеру поднималась мошка, от которой не спасали ни сетки, ни дым.