Заведующий вышел к нам из дощатой конторки в углу. Шуляков, Лаврентий Афанасьевич. Отставной машинист Сибирской флотилии, на острове двенадцатый год, из вольных. Лысый, крупный, с носом, когда-то очень сломанным, в тужурке, засаленной до блеска. Руки почти черные. Записку губернатора он пробежал глазами.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

— Мне нужна мелкая точная работа по железу. Лучший токарь у вас есть?

— Есть.

— Слесарь?

— Хороший есть.

— А инструментальщик? Такой, чтобы сделал деталь величиной с ноготь и чтобы она вышла как на чертеже?

Шуляков помедлил. Посмотрел на Колесникова и снова на меня.

— Есть и такие. Только публика, ваше высокоблагородие, своеобразная.

— Насколько своеобразная?

— Рубли делали.

Я почему-то сразу подумал про кредитки.

— Печатали?

— Нет. Чеканили.

Колесников согласно кивнул.

— Знаю их. Обращались.

Я помолчал. Штемпель серебряного рубля, по которому монета годами ходит из рук в руки и никто ничего не замечает, на Монетном дворе режут лучшие граверы. Человек, который сделал такой в подпольной мастерской, работает с металлом лучше любого оружейника на этом острове. Да и в Туле таких, наверное, немного.

— Я так понял, у вас несколько этих специалистов? — спросил я.

— Четверо. Одесса, девяносто восьмой год. Два года расплачивались по всему Новороссийскому краю, и ни один меняла ничего не заметил. Сдал их тот, кто сбывал. — Шуляков пожал плечами. — Воры, конечно. Но руки золотые.

— Где они?

— Здесь. Белов уже поселенец, у меня на жалованье. Остальные трое из исправляющихся, живут в слободке. Лучше них у меня никого нет.

— Зовите.

Шуляков ушел в глубину мастерской и вернулся с четырьмя. Пока он ходил, Колесников немного рассказал мне о тех, кого мы дожидаемся.

Первым шел невысокий сухой человек лет под пятьдесят, с коротко остриженными седоватыми волосами. Белов, Петр Захарович. Пальцы у него были почти серые от металлической пыли, въевшейся в кожу так, что ее уже и не отмыть. За ним Ковальский, огромный, широкоплечий, с короткими светлыми усами, токарь с варшавского механического завода. Следом худой, сутулый, в круглых очках с толстыми стеклами, Файнберг, гравер. Последним грузный, лысоватый Чеботарев, слесарь и литейщик. На тыльной стороне обеих кистей у него белели старые ожоги.

Они встали полукругом и ждали.

Я положил лист на верстак. Белов наклонился над ним. Смотрел с минуту, не трогая, и поднял глаза.

— Любопытно… Это все, что нужно?

— Пока все.

— Сейчас будет.

Колесников посмотрел на меня. Я пожал плечами.

— Только коробку сверлить нельзя, — сказал Белов. — На хомуте надо.

— На хомуте собьется, — сказал Колесников.

— Смотря какой хомут.

Ковальский протянул руку, и Колесников, помедлив, дал ему винтовку. Ковальский провел пальцем по ствольной коробке сверху и снизу, там, где она садится в ложу.

— Не собьется, — сказал он и вернул винтовку.

— Глазок сверлю я, — сказал Файнберг. Он поднес лист к самым очкам. — И деления. В чем деления, ваше благородие?

— В шагах. По сотням, как на штатном.

— Из чего? — спросил Чеботарев.

— Из стали, — ответил Белов, не дав мне открыть рот. — Латунь блестит.

— И сделать откидным, — добавил Белов. — Чтобы штатному прицелу не мешал. Мало ли, когда по штатному понадобится.

Про откидной на моем чертеже не было ни слова. Но мысль очень правильная. Я кивнул.

— Когда первый?

— Очень скоро. Если винтовку оставите.

Колесников отдал винтовку не сразу. Посмотрел на нее, на Белова и только потом положил на верстак.

— Эта моя. Я ее сам пристреливал.

— Будет пристреляна еще лучше.

Шуляков кашлянул.

— Ваше высокоблагородие. За казенную работу им идет жалованье. Сверх того не положено, но…

— За первые десять я заплачу сам. По рублю за штуку.

Мы вышли во двор. Колесников остановился у ворот, достал портсигар и закурил.

— Доктор, что если этот Белов сделает то, что обещал, к вечеру у меня будет прицел, какого нет ни в одном полку?

— Понимаю.

— Но если не сделает…

— Тогда вы получите обратно свою винтовку.

Он затянулся и выпустил дым в сторону тюремного забора.

— Рубли, — сказал он. — Надо же.

Государство судило этих людей за то, что они слишком хорошо работают с металлом. Теперь оно же будет платить им за то же самое.

В полдень я отдал Малинину список, и остаток дня ушел на опись. Мы с Корниловым прошли его лазарет от аптеки до кладовой, и к вечеру у меня была первая ведомость, в которой сходилось не все, но, к моему удивлению, многое. Затем мы вернулись.

Винтовка лежала на верстаке. На ствольной коробке, там, куда при прицеливании приходится глаз, стоял хомут, вороненый, в цвет винтовки, подогнанный так плотно, что шов был виден только вблизи. На хомуте стойка с винтом, на стойке пластинка с отверстием. Пластинка откидывалась назад и ложилась плашмя, а поднятую ее держала пружина. Сбоку стойки шли риски, мелкие, четкие, с цифрами от двух до двенадцати.

Колесников взял со стола Шулякова лупу и разглядывал риски так, будто пересчитывал.

— Их можно было нанести мельче, — сказал Файнберг. — На рубле было куда мельче.

Шуляков сделал вид, что не слышал. Колесников засмеялся, вернул лупу на стол и вскинул винтовку к плечу, прямо здесь, в мастерской. Навел ее через открытую дверь на трубу соседней крыши, постоял так и опустил.

— Вроде неплохо. Пойду пристреливать, — сказал он. — Сколько вы сделаете к утру?

— Пять, если дадут винтовки.

— Дадут, как без них.

Стрельбище лежало за казармами, в распадке. Щиты стояли у подножия сопки, перед земляным валом, и народу тут собралось больше, чем я думал.

Тарасенко приехал верхом и слез у крайнего столба, от которого отмеряли шаги. Пулевич пришел пешком, с полевой книжкой. Два ротных командира из резервного батальона, немолодые, с видом людей, которых оторвали от дела ради чужой причуды. Гурьев с двумя дружинниками. И Семевский. Его никто не звал. Он подъехал на дрожках, сказал, что по дороге, и остался.

Колесников раскладывал винтовки на брезенте у линии огня, одну к одной, прицелами вверх.

— Четыреста шагов, господин полковник, — сказал он. — Грудная фигура. По пять патронов. Сначала со штатным прицелом, потом с диоптром. Из той же винтовки, чтобы было честно.

Первым для показа стрелял сам Колесников. Он лег, поерзал локтями по брезенту и оба раза положил все пять пуль в фигуру. Показчик в яме у щитов поднимал указку после каждого выстрела. Со штатным пять, с диоптром пять, только теснее.

— Вам и штатный хорош, — сказал Тарасенко.

— Мне хорош. Я к нему пятнадцать лет привыкал.

Тарасенко постоял, глядя на щиты, снял фуражку и отдал ее Пулевичу.

— Дайте-ка.

Ротные переглянулись. Полковник лег тяжело, сперва на колено, потом на живот, и Колесников подал ему винтовку. Со штатным прицелом Тарасенко положил в фигуру два из пяти. Полежал молча, пока Колесников поднимал пластинку с глазком, и выстрелил еще пять раз. Указка у щита поднялась четырежды.

Тарасенко встал, отряхнул колени и взял у Пулевича фуражку.

— Два, — сказал он. — И четыре.

— Так точно, господин полковник.

— Я всю жизнь стреляю на два, — усмехнулся он.

Гурьев вывел своих.

Первым был поселенец лет пятидесяти, с бородой до самых глаз, в пиджаке поверх рубахи. Сазонтов. Он лег и долго устраивался, а винтовку держал так, как держат вилы. Со штатным прицелом он не попал ни разу, даже в щит. Гурьев стоял над ним и молчал.

— С глазком, — сказал Колесников и присел рядом. — Смотри в дырку. Не ищи ее, глаз сам найдет. Видишь мушку?

— Вижу.

— Ставь под фигуру. Под грудь. И тяни спуск, не дергай.

Поселенец выстрелил. Указка у щита поднялась.