Дом Руднева стоял на краю поста, у дороги к пристани. Большой, в шесть окон, с амбарами во дворе и с вывеской над отдельным крыльцом: «Торговая контора П. И. Руднева». Во дворе залаяла собака и лаяла, пока работник, поднятый стуком, не загнал ее в будку.

Руднев вышел в сени со свечой, в халате поверх белья. Полный, лысоватый, с рыжеватой бородой, подстриженной клином, лет сорока пяти. Он увидел Чернова, Семевского, солдат и тут же заулыбался, как улыбаются хорошему покупателю.

— Николай Иванович! Александр Васильевич! Господи, что случилось? Пожар?

Слово «пожар» он произнес с улыбкой на лице.

— Разговор есть, Петр Ильич, — сказал Чернов. — Пройдемте в контору.

Контора была тут же, в доме. Конторка, счеты, шкаф с книгами, на полке мешочки с образцами муки, крупы, сахара. У двери стопкой лежали бумажные ярлыки для мешков. Руднев сел за конторку, как садился, наверное, каждое утро, и сложил руки перед собой. Чернов положил перед ним бланки.

— Ваши?

— Мои. — Руднев глянул на бланки и пожал плечами. — А что в них? Климов мой поставщик, двенадцать лет. Все, что есть на этом острове, от иголки до керосина, идет через меня и через него. Господа, я не понимаю…

— А цифры?

— Номера по его прейскуранту. Так короче. Телеграф дорог, господа, за каждое слово деньги.

— В этой вы пишете муку словами, — сказал я. — А в этой чай цифрами. Почему?

— Когда как. Как удобнее.

— А мыло дегтярное петербургское?

— Образец. Я просил образец.

— Двести пятьдесят, сто сорок, сто шестьдесят, сто восемьдесят?

— Номера и цены, — сказал Руднев. — Я же говорю. Номера сортов. Мы с поставщиком так договорились, что не все писать словами. Дешевле выходит.

Он смотрел с вежливым терпением.

— Ярлыки на мешки у вас кто пишет?

— Сам. — Он даже удивился. — Приказчику не доверяю, у него почерк как у курицы. Перепутают, отвезут в Дербинское то, что для Дуэ.

Я взял из стопки у двери несколько ярлыков. Карандаш, печатные буквы. «Тюремное ведомство. Дербинское. Мука ржаная». «Армудан. Крупа гречневая, 10 мешков». «Дуэ. Мыло».

— Можно записку, Александр Васильевич?

Чернов подал. Я положил ее рядом с ярлыками, под свечу, и Пулевич молча протянул мне лупу, с которой читал карты.

Печатными буквами прячут почерк. Прячут наклон, связки, росчерки, все, что бросается в глаза. А привычку руки спрятать трудно. Где рука начинает линию и где ее бросает, какой ширины делает букву, какие оставляет промежутки, как давит на карандаш.

Д в записке встречалась шесть раз, от «Доктора» до «дней». И все шесть раз нижние ножки у нее уходили далеко под строку, почти на половину высоты буквы. На ярлыках, в «Дербинском», в «Дуэ», в «Армудане», то же самое. У М средняя впадина опускалась почти до самой строки. В записке М было три, в «доме» и в «помощником», и все три такие. На ярлыках, в «Армудане» и в «мешках», такие же. Нажим был сильный, и в конце каждой линии карандаш чуть заваливался вправо, и тут, и там.

— Посмотрите, Александр Васильевич.

Чернов долго водил лупой от записки к ярлыкам и обратно и передал ее Пулевичу.

— Во Франции по такому сличению капитана на каторгу отправили, — сказал Пулевич, не отрываясь от лупы. — А писал, как потом оказалось, другой.

— Там смотрели, похожи ли буквы, — сказал я. — А я смотрю, как они сделаны. Похожими буквы можно сделать нарочно. А длину ножек у Д рука делает сама, и хозяин об этом не думает.

Руднев больше не улыбался. Он смотрел не на ярлыки, а на мои руки.

— Печатными все пишут одинаково, — сказал он.

— Тогда давайте поднимем вашего приказчика, — сказал Чернов. — Пусть напишет «Дербинское» при нас. И солдат пусть напишет, и я. Сравним.

Руднев ничего не ответил.

— Обыскать, — сказал Чернов.

— Не имеете права! — Руднев вскочил. — Я губернатору буду жаловаться!

— Жалуйтесь. Губернатор как раз не спит. А может, и сам придет на обыск. У нас не Петербург.

Искали долго. Полицейские перебирали ящики конторки и шкаф, Семевский с Гурьевым ушли с фонарем в амбар. Пулевич снимал с полки конторские книги, перелистывал и ставил обратно. Я взялся помогать ему. Через несколько минут взял книгу, толстую, в картонном переплете, обтянутом кожей, и почувствовал, что задняя обложка толще передней. Ненамного, но тем не менее. Я провел по ней пальцами изнутри. Под наклейкой прощупывалось что-то тонкое, с краем.

Чернов подрезал наклейку ножом. Под ней лежал сложенный лист папиросной бумаги, исписанный мелко, в два столбца.

Слева товары, справа то, что они значат. Мука ржаная: батальон. Крупчатка: дружина. Крупа: подводы. Сахар: орудия. Керосин: пулеметы. Свечи: казенные здания. Чай: койки. Мыло простое: фельдшер. Мыло дегтярное: врач. Ниже столбиком шли посты и селения, каждое под своим номером, и несколько строк о том, в каком порядке ставить цифры и как их читать.

— Мыло дегтярное, — сказал Чернов. — Петербургское.

— Хорошо хоть не простое.

Руднев снова сел и долго глядел на свечу, которая догорала в подсвечнике. Потом вытер лоб рукавом халата. Потом еще раз.

— Я расскажу, что знаю. Только знаю я мало. Правда.

— Кто вас нанял? — спросил Чернов.

— Японец. Еще до войны, во Владивостоке, лет пять назад. Покупал у меня рыбу, икру. Обедали вместе, и не раз. Он и сказал: если когда-нибудь понадобится от вас услуга, заплатят хорошо. Очень хорошо. Я посмеялся. Думал, спьяну.

— Как его звали?

— Не знаю. Называл какое-то имя, я не запомнил. Кто он на самом деле, я и тогда не знал.

— Дальше.

— Потом война. Прошлой весной я поехал в Николаевск за товаром. На пристани ко мне подошел человек. Кореец, как мне показалось. По-русски говорил хорошо. Сказал, что я, наверное, помню разговор во Владивостоке. И назвал сумму. Пять тысяч.

— А Климов? — спросил Пулевич.

— Климов настоящий. У него склад, лавки, я с ним с самого приезда работаю. Только теперь при нем кто-то есть. Кто, я не знаю. Кореец сказал, что фирмой Климова теперь на деле владеет другой человек и что все, что я пишу Климову, идет к нему. А от него через Китай. Потому и доходит быстро.

— Через Чифу, — сказал Пулевич. — Или через Шанхай. Там нейтральный телеграф, и у японцев на нем свои люди.

— Откуда вы знали, что решают у губернатора? — спросил Чернов.

Руднев молчал.

— Петр Ильич.

— Синицын, — сказал Руднев. — Писарь из канцелярии. Костя. Я с ним дружу… Давал в долг, без отдачи. На Пасху подарил сукно на пошив… И до этого много чего дарил. Спрашивал, что нового происходит на острове, что губернатор решил, и прочее. Для коммерции, говорил, мне надо знать заранее. Он и рассказывал… не зная, зачем.

Синицына я вспомнил сразу. Совещание, отдельный стол у двери, чернильница, листы для протокола. Ляпунов подводил итог медленно, и писарь успевал.

— Записку Сизову писали вы? — спросил Чернов.

— Я. — Руднев поднял на него глаза. — Я клал в жестянку, под лиственницу в распадке.

— А тысячу?

— Прислали бы.

Чернов оставил двух солдат при доме и полицейского при конторе. Руднева повели в управление. Одеться ему дали, и он долго не мог попасть рукой в рукав.

Потом мы пришли за Синицыным. Он снимал угол у вдовы-поселенки за церковью. Открыл сам, босой, в рубахе. Худой, белобрысый, лет двадцати трех. Увидел Чернова, солдат, потом меня и побелел.

— Господин доктор… — Он переводил глаза с одного на другого. — Я… Я ни в чем…

— Одевайтесь, — сказал Чернов.

По дороге в управление он два раза спросил, что с ним будет. Никто не ответил.

В управлении его посадили в коридоре на лавку, между двумя солдатами. Он сидел, зажав руки между коленями, и у него стучали зубы. Мы вчетвером закрылись у Чернова в кабинете.

— Он дурак, а не шпион, — сказал Семевский.

— Дурак, который пересказывал японцам протокол, — сказал Пулевич.

— Одно другому не мешает, — сказал Чернов. — Что с ним делать, решит губернатор. А пока под караул.