— Я хочу свезти то, что нужнее там, чем здесь. И заодно посмотреть, что там с медициной. Заодно, ваше превосходительство. У меня предписание на весь остров, а я видел только север.
— Хорошо, — сказал Ляпунов. — Сначала наладьте дело здесь. Соберите партию. А там посмотрим.
— С прицелами и минами поехать нетрудно. А вот показать, как их ставить и как ими пользоваться, кроме меня пока особо и некому. И потом, на юге нужен врач, а не ящик с прицелами.
Ляпунов посмотрел на Тарасенко. Тот пожал плечами.
— Резон в этом есть, ваше превосходительство. Юг у нас и вправду голый. И доктор дело говорит: возить умеет всякий, а учить некому.
Губернатор походил еще, подумал, и наконец сел.
— Хорошо, — сказал он, с явной неохотой. — Соберете партию, тогда и решим. Но не раньше. И не один. С охраной.
Он посмотрел на меня.
— Понял, — согласился я.
Стрижак, подумал я. Стрижак с командой своих боевых инвалидов. Хромых, но суровых. Пеших охотников все равно надо перебрасывать на юг, там для них работы больше, чем здесь. Вот и поедем вместе. Но об этом говорить было рано.
— Тогда за работу, — сказал Ляпунов. — Все за работу. Господь даст, успеем.
Работа и началась. Мастерская Шулякова загудела. К четверым мастерам добавили еще пятерых из тюрьмы, кто умел по железу, и Колесников почти переселился туда, принимая каждый прицел и каждую трубу и браня за малейшую неточность. Столярка гнала короба для мин, кузница ковала засыпку, саперы снаряжали, а готовые мины складывали отдельно, в погребе за тюрьмой, под замком и караулом. Тарасенко отбирал стрелков, Стрижак натаскивал своих. Пост ожил, как оживает муравейник перед дождем.
А вечером пришла телеграмма.
Я был в мастерской, когда за мной прибежал полицейский от Чернова. Сказал, что заведующий полицейской частью просит зайти, дело срочное. Я оставил Колесникова браниться с Файнбергом из-за деления, которое тот нанес на четверть волоса не там, и пошел.
Чернов сидел в кабинете, перед ним лежал телеграфный бланк. Он был свежее, чем в ночь с Рудневым, побрился, но глаза остались усталыми.
— Садитесь, доктор. — Он подвинул бланк ко мне. — Из Николаевска.
Я взял бланк. Штабной шифр был уже расшифрован, поверх цифр рукой Чернова шли слова.
«Указанные лица задержаны. При обыске найдено подтверждающее. Ведется дознание. К вам едет офицер за задержанными».
— Взяли, — сказал Чернов. — Там, в Николаевске. Прямо не пишут кого, но и так ясно. Климова взяли, и тех, кто при его фирме. Не зря мы ту ночь не спали.
— Быстро.
— Быстро. — Чернов забрал бланк. — Раз они там не стали тянуть, значит, поверили нашей телеграмме и нашли, за что зацепиться. Хорошо. Теперь и наших заберут.
Офицер приехал тем же путем, что и Стрижак, на пароходе с материка. Жандармский ротмистр, средних лет, сухой, немногословный, с ним двое нижних чинов из отдельного корпуса и бумаги на прием арестованных. Я видел его мельком, у канцелярии.
Руднева и Синицына сразу свели на пароход. Я как раз шел из мастерских и видел это издали. Руднева вели двое, он шел тяжело, ссутулившись, в своем купеческом пальто, и уже не улыбался, как в ту ночь. Синицына вели отдельно, следом. Писарь озирался и все дергал головой, будто ждал, что кто-то его окликнет и скажет, что вышла ошибка. Но никто ничего не сказал.
Чернов стоял у пристани, смотрел, как их заводят на пароход. Я подошел.
— Увозят, — сказал он, не оборачиваясь. — Ну и слава богу. Мне тут с ними возиться недосуг.
— Что с ними будет?
— С писарем, я так понял из разговора с ротмистром, ничего особенного. Пойдет свидетелем по делу. Он и вправду дурак, а не шпион. За глупость на каторгу не отправляют. Посидит, даст показания, отпустят, может, с испугу поумнеет.
— А Руднев?
— А Рудневу невесело будет. — Чернов повернулся ко мне. — Тут дело другое. Он знал, на что идет. Знал, что работает на японца, знал, за что деньги берет. И записку Сизову он писал, своей рукой, чтоб человека зарезали. Государев изменник в военное время, да еще с покушением. Это веревка или бессрочная. Но он сам выбирал. Ему никто не виноват.
Пароход дал гудок. На палубе Руднева и Синицына увели вниз, с глаз.
— Двенадцать лет тут прожил, — сказал Чернов, глядя на пароход. — Всех знал, и его все знали. Хороший купец был, обходительный. А вот на тебе. — Он покачал головой. — Ладно, доктор. Пойду. Дел много. За вами, кстати, приглядываю. Как уговорено. Тот, кто платил Сизову, теперь без своего человека в канцелярии остался, а без Климова и вовсе без связи. Так что дышать вам стало чуть легче. Но не забывайтесь. Легче не значит спокойно.
— Не забываюсь.
— Вот и хорошо.
Он пошел прочь, к посту, а я постоял еще у пристани, глядя, как пароход отваливает и берет к материку, черной точкой уходя в серую воду.
Стрижак пришел к вечеру, как обещал. Явился, когда уже стемнело и на кухне горела лампа. Постучал, и Семён, прежде чем открыть, спросил через дверь, кто.
— Свои, — сказал Стрижак. — Подъесаул Стрижак, к доктору.
Семён отпер, оглядел гостя с ног до головы, как оглядывал всех, и посторонился. Стрижак вошел, снял папаху, огляделся.
— Тесновато у тебя, доктор. Казенно.
— Казенно и есть. Проходи. Аня, это Матвей Кузьмич, я тебе говорил.
Аня вышла из-за перегородки. Стрижак, увидев ее, приосанился, одернул черкеску и поклонился, как умел, не по-светски, но с уважением.
— Анна Николаевна. Наслышан. Тот самый доктор ваш мне ногу спас, а теперь, выходит, и я вам обязан. За то, что за ним приглядываете.
— Мы оба ему обязаны, Матвей Кузьмич, — сказала Аня и улыбнулась. — Садитесь. У нас скромно, но балык ваш я уже нарезала. Осетровый, Семён сказал, настоящий.
— Настоящий. — Стрижак сел к столу, и стул под ним скрипнул. — Из Амура. Там его коптят так, что за уши не оттащишь.
Семён поставил на стол бутылку красного вина, из тех, что мы привезли еще из Петербурга, и стаканы. Разлил, себе плеснул на донышко.
— А ты, я смотрю, тоже из служивых, — сказал Стрижак, глянув на Семёна. — По выправке видать.
— Санитаром был, — сказал Семён. — В Маньчжурии, в госпитале. Раненых таскал, потом при аптеке. А до того в солдатах.
— Где ранило?
— Под Ляояном. В плечо. Отлежался, а в строй не взяли, списали.
— Под Ляояном! — Стрижак оживился. — А я там рядом стоял. Сотней. Мы, казаки, на фланге держались, вас, пехоту, прикрывали. Жарко было.
— Жарко, — согласился Семён. — Я как раз оттуда раненых и таскал. По восемь верст до перевязочного случалось.
— По восемь верст. Раненого на себе. — Стрижак посмотрел на Семёна другими глазами, с уважением. — Это, брат, не всякий выдюжит. Легче в атаку сходить, чем такое.
— Кому что.
Они еще поговорили про Ляоян, про то, кто где стоял и что видел, вспоминали командиров, места, реки с непроизносимыми названиями. Я слушал вполуха и смотрел, как эти двое, чужие час назад, сходятся на глазах, узнавая друг в друге своего. Оба немногословные, оба без хвастовства, оба знали цену войне не по газетам. Семён, который со мной был всегда сдержан и ровен, тут понемногу оттаивал, вставлял слово, а раз даже усмехнулся какой-то шутке Стрижака.
Аня подкладывала балык и слушала, подперев щеку. Вино в стаканах убывало медленно: пили по глотку, не спеша, скорее за компанию, чем ради хмеля.
— А ты, Семён, при докторе давно? — спросил Стрижак.
— С Харбина. Как он там аптеку завел, так и при нем.
— И через всю Россию с ним сюда, на край света.
— А куда ж я его отпущу. Один он тут пропадет. Он умный, а до себя невнимательный. За ним глаз да глаз.
Стрижак расхохотался, хлопнул ладонью по колену.
— Во! Слыхал, Вадим Александрович? Твой человек тебя насквозь видит. За тобой и вправду глаз да глаз. Я сегодня то же самое подумал, как узнал, что тебя чуть не зарезали. Умный, говорю, а лезет куда не надо.
— Я не лез. Я домой шел!
— Домой он шел. — Стрижак махнул рукой. — Все вы, тихие, так. Идете себе домой, а вокруг вас война.